Эти гробницы пусты повсюду — в Алахоне, Демре, Антиохии, Эфесе, и это странно подчеркнуто обрывает связь с ушедшим временем. Словно все они, жившие здесь веками, подлинно ушли в слишком прямо понятое небытие: каменотесы, строители, императоры, монахи, богословы, молитвенники, оставив нам мертвые камни и напоминая, что однажды мы должны перестать тешиться историей и даже с благими ооновскими побуждениями передвигать народы, как высылал греков на прежнюю родину Ататюрк, “меняя” их на греческих турок, или как расселяют нынешние распорядители мира в Сербии и Косове. Поколения должны расти из живой почвы праотцев как единственной лествицы, по которой человек в конце концов поднимется к небу.
* * *
Этот путь “вперед к отцам” здесь прямо связан с образом дороги. Сквозь страницу проступает пыль живого пути, и ты впервые понимаешь, что докучная эта здешняя пыль не что иное, как прах библейских царств, унесенных временем гробниц и храмов, театров и бань, руины которых неотличимы от руин дворцов и библиотек. Пыль только плоть времени, и песочные часы неожиданно предстанут самым зримым и печальным образом вечности, ибо пересыпающийся в них песок — это и есть давние колонны и архитравы, фронтоны и акротерии. Страница наливается зноем или студит скоро падающим и сразу холодным вечером, белеет выцветшим небом и сияет лампадами звезд. И эти небеса и звезды, сухие виноградники и горячие плоскогорья, бедные селенья и царственные руины тоже входят в пространство истории, в слово храмового богослужения и домашней молитвы.
Поэтому так и тянет благодарно одеть в слова все пронумерованные камни Перге или Сиде, все сцены театров и все агоры, чьи плиты выглажены праздной толпой, которая сама стала пылью, все оливковые рощи и мандариновые сады, снеговые вершины и любовно возделанные поля, отнятые у камня столетиями святого труда. Крестьяне тут часто тайком воюют с историей, чтобы прибавить себе немного земли. Нейдут из памяти почернелые капители и порталы времен Александра Великого среди выжигаемого под поле кустарника в Патаре. Трактор прыгает по кочкам и камням бедного поля, и, чтобы утяжелить плуг, веселый турок закрепляет на нем чудной красы кусок капители, и царственный мрамор послушно выполняет совсем не царскую работу. Подъедет на мотоцикле молодая женщина с термосом и снедью для тракториста. Они сядут в тени трактора и привычно-невидяще будут поглядывать на арки Траяна или бани, пока пасущиеся тут же козы будут сыпать свой горох на гордые надписи Адриана.
Всё полно тайной логики и последовательности, словно в великом предначинательном псалме вечерни, когда мир создается на глазах в чудесной стройности и Господней полноте: “Восходят горы и нисходят поля в место, еже основал еси им... Сотворил есть луну во времена, солнце позна запад свой...”. Эта чужая глазу мерность исторических работ понемногу, день ото дня, тоже станет привычной, и ты уже не будешь беспрерывно глядеть в окно, пока зрение не будет взорвано Каппадокией, к которой, как ни готовься и как ни заглядывай в альбомы, а всё потрясенно умолкнешь.
Уже гора Эрджиес, усмиренный снежной шапкой древний вулкан под Кесарией Каппадокийской, вознесет воображение, и ты, словно по подсказке горы, вспомнишь великую славу этой сегодня вполне европейской Кесарии, где епископствовал первый историк христианства Евсевий, где учились Василий Великий и его младший брат Григорий Нисский. А если еще вспомнить их друга Григория Богослова, то великие каппадокийцы “будут в сборе”. Вместе с Иоанном Златоустом мы поминаем их за каждой литургией, ибо они отцы нашей церкви, “святые вселенские учители и святители”, авторы литургий.
Во всех них горел Павлов огонь, хотя после Павла прошло три столетия. Все они поздно приняли крещение, пройдя высокую школу строгой аскетики и сосредоточенного уединения, чтобы не зависеть от мира. Василий Великий встретился с Григорием Богословом, еще просто как земляки Василий и Григорий, в Афинах, где в кипении традиционной высокой философии они выковали прекрасные умы и нежно подружились, чтобы потом так и идти в трудах церкви, “роскошествовать в злостраданиях”, пустынничать, собирать разоренную ересями и противоречиями церковь, подвергаться гонениям и не уступать, бодрствовать и находить для сложнейших богословских понятий единственные слова, так что мы и сегодня формулируем свою веру на языке каппадокийцев. Такие разные характером (жесткий Василий и сердечный Григорий), они были одинаковы в стремлении к нестяжательной чистоте и в заботе о монастырских общежительных уставах, которые и сейчас законодательны в греческих монастырях. Мыслители, юристы, поэты, они были художественно оболганы Д. Мережковским в “Юлиане Отступнике” (а они действительно учились вместе с этим грядущим гонителем христианства в Афинах и даже одно время дружествовали): “две длинные черные тени на белом мраморе”, угрюмо желающие одного — “разрушить все эти капища демонов” — это только предубежденная проза, а не портрет никогда не забывавших Афин поэтов. Совершенством и разнообразием знаний они вызывают в памяти нашего отца Павла Флоренского. Да и в мужестве они не уступали друг другу. Отец Павел в лагере, Григорий Богослов в стоянии против ариан, когда богословские оппоненты подсылали убийц, встречали камнями, когда вменялась в вину даже простота и бедность, с которыми он держался на Константинопольской кафедре, заставлявшие его с печалью сетовать: “Не знал я, что и мне надобно ездить на отличных конях... что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться передо мной, как перед диким зверем”. Вон уже когда расцветала епископская, списанная с царской надменность. И тут он был в своего друга, который не прерывал службы, даже когда в храм входил император. По рассказу Владимира Соловьева, никто из дьяконов не решался без благословения епископа взять из рук императора Валента указ об изгнании Василия. Земной владыка, привыкший к раболепству, впервые почувствовал власть настоящей духовной силы и сам разорвал указ об изгнании.
Вот для чего они учились аскетике, вот для чего уходили в пустыни и влеклись к уединению. И не подозревали, что слабость человеческая приведет к тому, что спустя несколько веков их начнут разделять — Василия Великого, Иоанна Златоуста, Григория Богослова, споря, кто из них “главнее”, до готовности составить секты в память о каждом. Да, слава Богу, они явились во сне святому Иоанну Евхаитскому и просили “не разделять их” — так и стоят теперь вместе и празднуются в один день.
И каппадокийские монастыри всё помнят своих небесных покровителей. Только увидишь это не сразу. Всё туристы будут загораживать машинами, воздушными шарами, десятками автобусов, разноязычием гидов. Голова кругом. Да и сам тотчас жадно ухватишься глазами за эту рощу столпов, выточенных ветром в вулканической лаве, таких странных — не то аскетических воинов в выгоревших скуфьях, вооруженных одной непреклонностью и духом, разом вышедших в поход на ослабленное человечество, не то безумных шахмат в какой-то циклопической игре, брошенной посередине и доигрываемой дождями и солнцем. И сам подхватываешься и с жадностью бежишь, торопишься увидеть разом все храмы и кельи, трапезные и гробницы, пока в смущении не остановишься, спохватившись, что снуешь по местам молитвы и первохристианской нищеты, собранной воли и высшего напряжения, в которых ты не мог бы выжить и дня. Для любопытства дерзнешь подняться в келью в главе столпа, где коротал дни, молился в сухости дня и холоде ночи тот, кто загораживал тебя, растил твою веру из негодного, изломанного своеволием материала, намаешься, пока лезешь по песчаному колодцу, где приходится опираться плечами в обе стены и где не за что ухватиться руками и, может быть, догадаться, что это он и от тебя загораживался, от твоего пустого любопытства, и себе поблажки не давал, чтобы лишний раз не спускаться на землю, как, видно, делал и Симеон Столпник, которого ведь начальное предание тоже выводит отсюда с высоты два метра до столпа в семь, на котором он провел сорок семь лет.
А всюду не успеешь и всего не оглядишь, потому что здесь, говорят, было тридцать с лишним подземных городов и около четырехсот церквей. Туф оказался прекрасным материалом, чтобы в него зарыться, строя внутри любое живое пространство. За долгую мятежную историю церкви потеряли имена и теперь зовутся “Церковь с яблоней”, “Церковь со змеем”, “Темная церковь” и даже “Церковь — крестьянский башмак”. (Так в Селевкийском Неополисе ты тщетно будешь искать имена храмов на городской уличной карте, натыкаясь на нестерпимое: церковь № 1, 2, 3 — так нумеруют неизвестные могилы.)
После пламени дня они покойны, прохладны, но вспомнишь, что зимой в них не теплее 3 — 5 градусов, и на минуту почувствуешь, какой волей обладали монахи и чем складывали характер “великие вселенские учители и святители”, не клонящиеся перед императорами, умеющие обходиться одной рясой и есть с “непокрытого стола”. Единственный источник тепла — жаркие цветом фрески уже новой поздней послеиконоборческой поры X—XI веков, как в “Церкви с поясом” (Токали), с их особенным чудом и энергией в притворе, с их детской чистотой и силой, с их горячей страстью — молодое, свободное, еще не ведающее узды и математически сдержанной композиции “Поклонение” и “Избиение младенцев”, “Бегство в Египет” и “Брак в Кане”, “Поцелуй Иуды” и “Воскресение”. Молодая радость и нетерпение видны тут уже в том, как фигуры “заступают” в чужой сюжет, так что не сразу разберешь, к какому они относятся, как сбивающаяся речь торопящегося человека — скорее сказать, задыхаясь в словах, как в беге. А уж в главном-то храме за его “поясом” — мера и полнота совершенного ведения, царское служение, будто в притворе деревенский простодушный батюшка служит, а в храме — епископ.