Мы, волки, по природе собственники, а особенно мы любим, когда нам принадлежат люди. Голод наш неутолим. Смысла, значения в нем нет ни на грош — он просто существует и владеет вами. Как-то раз я обнаружил его в себе, и хотя в то время не знал, что это такое, но сразу понял: это исходит из самых сокровенных глубин моего «я». Когда мы в Канаде играли «Скарамуша», у меня каждый вечер происходила короткая встреча с сэром Джоном — перед самой сценой «два-два». Мы должны были встать рядом перед зеркалом, чтобы убедиться: костюмы и грим у нас совпадают до мельчайших деталей, и, когда я появлюсь на сцене в качестве его дублера, иллюзия будет полной. Я всегда наслаждался этим мгновением, потому что, когда речь заходит о совершенстве, во мне просыпается волк.
В тот вечер, о котором я говорю (это было в гримерной сэра Джона в оттавском театре Рассела), мы стояли перед превосходным зеркалом — в полный рост. Он смотрел. Смотрел и я. Я видел, как он хорош. Эгоист, каким только может быть театральный премьер, но в его лице — старом под слоем грима — были мягкость и сочувствие ко мне, потому что я был молод и мне еще многому предстояло научиться, а снедавшая меня ненасытная алчность вполне могла превратить меня в дурака. Сочувствие ко мне и одновременно умиротворенное удовлетворение собой, так как он знал, что стар и владеет всеми преимуществами возраста. Но в моем лице (так похожим на его, что мое дублерство придавало пьесе какой-то особый изыск) было внимательное восхищение, под которым виделось мое волчье «я»: моя жажда быть даже не похожим на него — а быть им, чего бы это ни стоило. Я любил его и верно служил ему до самого конца, но в глубине души хотел съесть его, владеть им, обратить в свою собственность.
Он тоже увидел это и слегка шлепнул меня, словно говоря: «Уж дай мне дожить свое, дружок. Я это заслужил, э? У тебя такой вид, будто ты хочешь слопать меня с потрохами. Но ведь в этом нет никакой необходимости, кн?» Не было произнесено ни одного слова, но я покраснел под гримом. И что бы я ни делал для него впоследствии, я никак не мог смирить в себе волка. Если я и был излишне резок с Роли, то лишь потому, что рассердился на него: он разглядел то, что, как мне казалось, я искусно скрывал.
То же самое было и с Боем Стонтоном. Нет-нет, не на поверхности. У него был превосходный внешний лоск. Но он оставался хищником.
Он вознамерился проглотить меня. Приступил он к этому с привычной легкостью и, думаю, даже ни на секунду не задумываясь о том, что делает. Он наизнанку выворачивался, стараясь быть очаровательным и привлечь меня на свою сторону. Кончив бранить тебя, он начал подыскивать тебе оправдания. Делал он это таким образом, чтобы угодить мне: ты, мол, жил убогой жизнью школьного учителя и приобрел не ахти какую репутацию в научных кругах, тогда как мы с ним добились блестящих успехов и дышали, в отличие от тебя, горним воздухом.
Да, то, что он делал, он делал блестяще. Не так-то легко казаться молодым, но тот, кто умеет делать это красиво, приобретает необыкновенное обаяние, потому что он словно бы обращает в бегство Старость, а то и саму Смерть. Голос его звучал по-юношески звонко, а в разговоре он, с одной стороны, не щеголял идиотскими новомодными словечками, а с другой — избегал доисторического жаргона, который выдал бы его с головой. Мне все время приходилось напоминать себе, что моему собеседнику за семьдесят. Моя профессия требует, чтобы я демонстрировал хорошую физическую форму, но я знаю, как это делается, потому что научился у сэра Джона. А вот Бой Стонтон — притом, что он-то был всего лишь любителем — мог кое-чему научить меня в искусстве казаться молодым, не прибегая ко всяким нелепостям. Я знал: он стремится обратить меня в собственность, очаровать меня, слопать меня, приручить. Только что он обнаружил, что потерпел поражение: он-то считал, что слопал тебя, Рамзи, но ты оказался похож на сказочных героев, которые целыми и невредимыми выходят на свободу из брюха великана.
И вот он попытался слопать меня — так упустивший одну девицу тут же начинает увиваться за другой.
Нам непременно нужно поговорить, сказал он. Мы направлялись из твоей школы в мой отель, и, огибая Куинс-Парк-Серкл, он съехал с проезжей части на отдельную дорожку, ведущую к зданию законодательного собрания, и затормозил у входа с величавым мраморным портиком. Скоро это станет его персональным входом, сказал он.
Я знал, о чем он ведет речь: назначение, о котором будет объявлено на следующее утро. Он был полон этого события.
— Не сомневаюсь, — сказал я. — Это очень в его духе: он — повелитель целого царства, женщины, делающие ему реверансы, и все такое. И уж конечно, этого жаждала его жена, которая все и устроила.
— Да, но дело обстояло не так просто. Получив желаемое, он потерял уверенность, что это ему нужно. Если ты принадлежишь к волчьему братству, то с тобой нередко такое случается: не успеешь ты достичь того, к чему стремился, как уже начинаешь это презирать. Радость Боя была сродни ощущению человека, который думает, что попал в капкан.
— Да, работенка эта — не одни удовольствия. Что такое торжественный прием? Ты приезжаешь в законодательное собрание в карете, кавалькада конных солдат спереди и сзади, тысячи поклонов — ведь ты представляешь корону. Потом вдруг ты обнаруживаешь, что читаешь речь, написанную кем-то другим, и провозглашаешь политический курс, который тебе, возможно, не нравится. Если он не хотел становиться представительской фигурой, то должен был придушить Денизу, когда та взялась добывать ему эту работу.
— Разум, разум, разум! Ты ведь прекрасно знаешь, Данни: когда мы принимаем важные решения, наш разум дремлет. Бой жаждал обзавестись этим государственным ландо с конными солдатами и каким-то образом умудрился внушить себе дурацкое представление, будто в качестве губернатора он будет чем-то управлять. Но он сразу же понял, что ошибся. Он пробежал план мероприятий на первый месяц своего пребывания в должности и потерял душевное равновесие, узнав, какие места ему придется посещать и что делать. Подарить флаги бойскаутам, присутствовать на открытии дома для престарелых, съесть добрую сотню официальных обедов с целью сбора пожертвований для борьбы с болезнями, о которых он и слышать не хотел. И улизнуть у него не было никакой возможности. Секретарь сообщил, что выбора у него нет. Должность требовала его участия во всех этих мероприятиях, и он не мог не выполнить своих обязательств. Но больше всего он был раздосадован другим.
Такую должность не получишь за два-три дня, и ему о грядущем назначении стало известно за несколько недель. В это время у него образовались какие-то дела в Лондоне, и, находясь там, он счел, что неплохо бы позаботиться о парадной форме. Так он сказал сам, но я-то — такой же волк, как и он, — знал, как ему, вероятно, не терпелось побольше разузнать обо всей этой государственной мишуре. И вот — к Иду и Равенскрофту,[211] денег не жалеть и чтобы заказ был выполнен в лучшем виде. Оказалось, что у них есть парадная одежда как раз такая, как ему нужно. Он ее примерил, чтобы посмотреть, каким будет общее впечатление. И хотя было совершенно очевидно, что все это сшито на человека комплекции помельче, впечатление было ужасающим. «Внезапно я перестал быть похож на себя, — сказал он. — Я оказался стариком. Не дряхлым, не жирным, не отталкивающим, но все же, несомненно, стариком».
Он ожидал от меня сочувствия, но волк никогда не должен обращаться за сочувствием к волку. «Вы и есть старик, — сказал я ему. — Очень красивый и хорошо сохранившийся, но все равно никто не примет вас за молодого». «Да, — ответил он. — Но все же не такой, каким кажусь в этом мундире. Не представительская фигура. Я попытался надеть фуражку чуть набок — посмотреть, не поможет ли, но тут присутствовавший при этом человек с портновским метром на шее сказал: Нет-нет, сэр, так нельзя, и поправил ее, чтобы сидела прямо. И тут я понял, что теперь всегда рядом со мной будет человек, который станет поправлять на мне фуражку, а я буду лишь бесплатным приложением к этой форме».
Пробыв семь лет своей жизни хитроумной начинкой Абдуллы, я смотрел на ситуацию, в которой оказался Стонтон, совсем не так, как он. Конечно же, Абдулла был надувательством. Он был создан, чтобы морочить Простофиль. Но губернатор не имеет права опуститься до уровня Абдуллы. Губернатор — воплощение всего корректного, честного, предсказуемого. Простофили получили его, и теперь он должен выполнять их желания.
«Я потерял свободу выбора», — сказал он и, кажется, ждал, что я в ужасе всплесну руками. Но я этого не сделал. Я получал удовольствие. Для тебя, Данни, Бой Стонтон был старой историей, а для меня — новой, и я тоже по-своему вел свою волчью игру. Я не забыл уроки миссис Константинеску и знал, что ему нужно выговориться, а я был готов слушать. Я помнил совет старой Зингары: «Баюкай их». И я принялся баюкать его.