и спросила Батурина:
— Скажите правду, вы и сейчас думаете так как там… в Керчи? Батурин молчал.
— Что ж вы молчите? Не бойтесь, я не испугаюсь.
Батурин закурил. Она взглянула на него при свете спички. Он застенчиво улыбался.
— Я так и знала, — сказала она шепотом, чтобы не услышал старик агент. Вы не могли решить иначе. Вы шли к смерти, как одержимый. Было страшно на вас смотреть. А теперь, правда, все прошло.
— Шторм проветривает голову. Убивать я не буду. Но обезвредить его надо.
— Я говорю не о нем, — значительно и медленно ответила Нелидова. — Я говорю о вас. Пиррисон для меня не существует. Слышите!
Агент чиркнул спичкой. Нелидова быстро отвернулась, встала и пошла в каюту. Батурин долго еще сидел вместе с агентом, курил и молчал. У агента была старческая бессонница. Часов в пять утра из темноты каюты Батурин услышал пение. Пел Глан.
Уходят в море корабли,
пел он вполголоса,
Пылают крылья,
В огне заката крылья-паруса.
— Беззаботный человек, — вздохнул агент. — Вот кому легко жить.
Вечером, сидя в темной кают-компании, Глан завел странный разговор.
— У меня дурацкая память. Я помню преимущественно ночи. Дни, свет — это быстро забывается, а вот ночи я помню прекрасно. Поэтому жизнь кажется мне полной огней. Ночь всегда празднична. Ночью люди говорят то, чего никогда не скажут днем (Нелидова быстро взглянула на Батурина). Вы заметили, что ночью голоса у людей, особенно у женщин, меняются? Утром после ночных разговоров люди стыдятся смотреть друг другу в глаза. Люди вообще стыдятся хороших вещей, например человечности, любви, своих слез, тоски, всего, что не носит серого цвета.
— По ночам легко писать, — подтвердил Берг.
— Принято думать, — продолжал Глан, — что ночь черная. Это чепуха! Ночь имеет больше красок, чем день. Например, ленинградские ночи. Сам Гейне бродит там по улицам со шляпой в руке, честное слово. Листва сереет. Весь город залит не светом, а тусклой водой. Солнце поднимается такое холодное, что даже гранит кажется теплым. Эх, ничего вы не знаете!
Нелидова слушала, затаив дыханье: таких странных людей она встречала впервые.
«Только в России могут быть такие люди», — думала она, всматриваясь в неясный профиль Глана.
Папироса освещала его обезьянье лицо. Берг лежал на диване и изредка вставлял насмешливые слова.
«Чудесная страна и поразительное время», — думала Нелидова. Вот этот Глан — романтик, поклонник Гюго и чечетки, бездомный и любящий свою бездомность человек — когда-то дрался с японцами на Дальнем Востоке. Он был ранен, вылечил рану какими-то сухими ноздреватыми грибами и три недели питался в тайге сырым беличьим мясом. Батурин был в плену у Махно, спина у него рассечена шомполом, он был вожатым трамвая в Москве, может быть, возил ее, Нелидову, и она даже не взглянула на него. Он знал труд; труд сделал его суровым и проницательным, — так казалось Нелидовой.
Берг воспитался у поэта Бялика, два года прожил в Палестине (был сионистом), арабы убили его брата.
Потом Берг возненавидел сионизм и говорил, что всем — жизнью своей, резко переломившейся и сделавшей из него писателя, тем, что он понял цену себе, всем лучшим он обязан Ленину.
— А Ленин этого даже не знал, — смеялся Батурин.
— Никто не задумывался над тем, — отвечал Берг, — как громадно было влияние этого человека на личную жизнь каждого из нас. А об этом стоит подумать.
Больше всего поражало Нелидову то, что невозможно было точно определить профессию этих людей. Да вряд ли и сами они могли ее определить.
Глан говорил: «Я — попутчик». Батурин называл себя «ничем». Один Берг был писателем, но писал он мало, и в писательство его вклинивались целые полосы совсем иных занятий. В плохие времена он даже играл на рынке в шашки и зарабатывал этим до рубля в день.
Главное, что притягивало Нелидову к ним, — это неисчерпаемый запас жизненных сил. Они спорили о множестве вещей, ненавидели, любили, дурачились. Около них она ощущала тугой бег жизни, застрахованной от старости и апатии вечным их беспокойством, светлыми головами.
«А сколько бродит по земле мертвецов», — думала она, перебирая прошлое, чопорный свой дом, мать, говорившую с детьми по-французски, матовый холод паркета, страх перед тем, чтобы не выйти из рамок общепринятых норм.
Утром Нелидова проснулась от непривычного чувства тишины и засмеялась: синий и глубокий штиль качался над морем. Она открыла иллюминатор. Теплый воздух обдул каюту солью и миндалем. Гремели лебедки. Жарко сверкало солнце, блестели радугами стаканы, блестели горы, город. Моряки в белом перекликались на палубе. Пароход готовился к отплытию. Забытый шум жизни взбадривал и веселил.
Она поднялась на спардек и зажмурилась от света. Капитан откозырял ей и оскалил зубы; Батурин сидел на планшире и, глядя на воду, пел какую-то немудрую песенку.
«Бедный Миша»
Типографские машины предсмертно выли, выбрасывая грязные и сырые листы газеты. Костлявый армянин в элегантном сером костюме стоял около них. Одной рукой он перебирал янтарные четки, другой держал капитана за пуговицу кителя и нараспев читал стихи:
Как леопарды в клетке, от тоски
Поэта тень бледна у вод Гафиза.
О звездная разодранная риза!
О алоэ и смуглые пески!
Капитан отводил глаза и сердился. Чтение стихов вслух он считал делом стыдным. Ему казалось, что Терьян публично оголяется. Но Терьян не смущался.
Пылит авто, пугая обезьян,
Постой, шофер: идет навстречу Майя,
Горит ее подошва золотая.
Как сладок ты, божественный Коран!
Терьян передохнул.
И катера над озером дымят.
В пятнадцать сил…
Тропические шлемы…
Александрийские прекрасные триремы.
И Энзели холодный виноград.
Метранпаж Заремба — русый и громадный, с выбитыми передними зубами, подмигнул капитану к почесал шилом за ухом.
— Ну как? — спросил Терьян.
— Собачий лай, — ответил капитан. — Что это за божественный Коран! Что это вообще за хреновина! Неужели Мочульский напечатает эти стихи?
— Люблю с вами разговаривать, — Терьян шаркнул лаковой туфлей и поклонился. — Мочульский напечатает, будьте спокойны, и я получу за это турецкую лиру. На лиру я куплю доллары, на доллары лиры, на лиры доллары: я спекулянт, я перещеголяю Камхи. Потом в мой адрес будут приходить пароходы с пудрой, вязаными галстуками и сахарином.
— Идите к свиньям! Не паясничайте!
— Пойдем лучше к «Бедному Мише», — предложил Терьян. — Заремба, мой лапы, — номер в машине.
Заремба