Стоп. Я озираюсь по сторонам: ни людей, ни строений, вообще никаких признаков жизни. Наконец-то я один. И — тишина.
Глушу мотор, выхожу из машины, захлопываю дверцу. «Прощай, — говорю я ей, — ты была славной машинкой, что правда, то правда, пожалуй, я тебя даже любил. Прости, что бросаю тебя здесь, но попробуй оставь тебя где-нибудь на улице: рано или поздно меня разыщут и замучают всякими повестками и штрафами. Ты уже старенькая и, извини за откровенность, некрасивая, никому ты теперь не нужна».
Она не отвечает. Я иду и думаю: что она будет делать ночью? А вдруг придут гиены и сожрут ее?
Уже смеркается. Потерян целый рабочий день. Может быть, меня уже уволили. До чего же я устал! Зато теперь я свободен. Наконец-то свободен!
Я пускаюсь вприпрыжку, в теле необыкновенная легкость, ноги сами выделывают какие-то замысловатые па. Ура! Оглядываюсь: вдали виднеется моя малолитражка — крошечная, этакая букашка, дремлющая на голом лоне пустыни.
Но что там за человек рядом с ней? Высокого роста, усатый и, если не ошибаюсь, в фуражке, похожей на военную. Он знаками выражает мне свой протест и что-то кричит, кричит.
Ну нет, с меня хватит! Я бегу, я подпрыгиваю, я скачу на немолодых своих ногах, притопываю и чувствую себя легким как пушинка. Крики проклятого сторожа постепенно затихают вдали.
НОЧНАЯ БАТАЛИЯ НА ВЕНЕЦИАНСКОЙ БИЕННАЛЕ
Перевод Ф. Двин
Обосновавшийся навечно в Элизиуме старый художник Арденте Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал.
Друзья пытались его отговорить:
— Да брось, пожалуйста, Ардуччо! — (Так всегда ласково называли художника при жизни.) — Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выкинь это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?
— Да я только туда и обратно, — уперся художник и заспешил вниз — туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд.
То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты — рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать — sub specie aeternitatis,[23] в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он за собой не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно, иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше.
Хам, подумал Престинари. Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!
А вот молодая пара — скорее всего, молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кёр.
Образование у парня, конечно, скромное, отметил про себя Престинари, и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина — одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов.
Какая там мягкость, какие тона!..
— Иди сюда, радость моя! — окликнул жену молодой человек. — Посмотри-ка… Словно специально для нас.
— Что?
— Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, — ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу. — И он показал что-то на картине.
— Да-да-да! — воскликнула она, оживившись. — Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел.
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
— Престинари, — громко прочитала одна из них. — Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!
Одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отколупнуть ногтем каплю засохшей краски на картине «Время жатвы».
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
— О, Престинари! — воскликнул с довольным видом Долабелла. — Слава богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему — ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!.. Сколько было страданий! Ты знал его?
— Лично — нет, — ответил незнакомый господин, — хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?
— Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur,[24] один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в компании с ним… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей… да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было… такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну а в результате… Сам видишь. — Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля — Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Époque, принесшие ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное и притом далеко не последнее место в…»
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: «Да, душа человек был!»
Престинари долго — смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным — созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья там, наверху, в Элизиуме: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает, как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе — картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь?.. Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. Вот как, зеленые и сиреневые тона! И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова и живописи! И он туда же — увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос.
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злобой и горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой.
Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! — возмущался он про себя. Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось захапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…