Тут меня схватили, связали мне руки и повели к этому самому Морро, о существовании которого я и не знал. Он оказался прославленным ученым, философом, математиком, астрономом и астрологом, которого почитали чуть не как Бога. К счастью, он сразу понял, что произошло недоразумение, рассмеялся, велел меня развязать и повел осматривать кабинет, обсерваторию, удивительные приборы, которые он изготовил собственными руками. Потом говорит: «Этот случай, о благородный иноземный купец, тем более удивителен, что и со мной однажды во время моего путешествия на острова Леванта произошла точно такая же история. Я поднимался пешком к вершине одного вулкана, намереваясь его исследовать, но меня задержал отряд воинов, у которых вызвал подозрение мой непривычный для тех мест вид; меня спросили, кто я такой. Едва я успел произнести свое имя, как меня заковали в цепи и поволокли в город. „И ты еще называешь себя Великим Морро? — говорили они. — Да какое же величие может быть у тебя, жалкий учителишка? Великий Морро только один на всем белом свете — это господин нашего острова, самый отважный воин из всех, кто когда-либо обнажал свой меч. И он, конечно, сейчас же прикажет отрубить тебе голову“».
Они действительно привели меня к своему правителю, один вид которого вселял во всех ужас. К счастью, я сумел объяснить ему, что´ произошло, и грозный воин рассмеялся над таким удивительным совпадением, велел снять с меня цепи, пожаловал мне богатые одежды и пригласил в свой дворец, чтобы я мог полюбоваться на великолепные свидетельства его побед над народами, населяющими все ближние и дальние острова. В заключение он сказал: «Этот случай, о достославный ученый, носящий мое имя, тем более удивителен, что и со мной однажды, когда я сражался в дальней стороне, которая зовется Европой, приключилась точно такая же история. Я пробирался со своими воинами по лесу, как вдруг навстречу мне вышли неотесанные горцы и спросили: „Ты кто такой, что нарушаешь бряцанием оружия тишину наших лесов?“ „Я — Великий Морро“, — говорю, полагая, что одно это имя приведет их в трепет. Но они лишь снисходительно улыбнулись и сказали: „Великий Морро? Да ты шутишь, наверное! Какое величие может быть у тебя, бродячий вояка? Величие человека — в смирении плоти и возвышенности духа. На свете есть только один Великий Морро, и мы сейчас отведем тебя к нему, чтобы ты сам убедился, в чем подлинное величие человека“». И они действительно отвели меня в небольшую лощинку, где в жалком шалаше жил одетый в отрепья старичок с белоснежной бородой, проводивший все свое время, как мне сказали, в созерцании природы и в поклонении Богу. Право, никогда еще мне не доводилось видеть человека более спокойного, довольного жизнью и, наверное, счастливого. Но мне, признаться, было уже слишком поздно менять свою жизнь.
Вот что рассказал могущественный правитель острова мудрому ученому, а ученый — богатому купцу, а купец — бедному старцу, который пришел к нему в дом просить милостыню. И всех их звали Морро, и каждый из них по той или иной причине получил прозвище Великий.
Когда старичок окончил свой рассказ, в темной камере раздался голос одного из арестантов:
— Если моя башка набита не паклей, выходит, тот окаянный старикашка из шалаша — самый, значит, великий — это ты и есть?
— Что сказать вам, сынки, — пробормотал старичок, не отвечая ни да ни нет. — Чего только в нашей жизни не бывает!
Тут все немного помолчали, потому что некоторые вещи заставляют хорошенько призадуматься даже самых отпетых негодяев.
БУМАЖНЫЙ ШАРИК
Перевод Ф. Двин
Было два часа ночи, когда мы с Франческо случайно (случайно ли?) проходили мимо дома № 37 по бульвару Кальцавара, где живет поэт.
Знаменитый поэт — как это естественно и символично! — живет на самом последнем этаже большого, несколько обветшалого дома. Оказавшись здесь, мы оба, не говоря ни слова, поглядели с надеждой вверх. И представьте, хотя весь фасад этой мрачной казармы был совершенно темен, наверху, там, где самый верхний карниз, растворяясь в тумане, сливался с небом, слабо светилось одно лишь окно. Но как победоносен был его свет, как контрастировало оно со всем остальным — с человечеством, которое спало себе животным сном, с этими черными рядами наглухо закрытых окон, слепых и безликих!
Можете считать это глупой сентиментальностью, но нам было приятно сознавать, что, пока другие беспробудно спят, он там, наверху, при свете одинокой лампочки, сочиняет стихи. Ведь был тот самый глухой, самый поздний час ночи, когда рождаются сны, а душа, если только она может, освобождается от накопившихся страданий, витая над крышами, над окутывающей мир туманной дымкой в поисках таинственных слов, которые завтра, божьей милостью, пронзят сердца людей и пробудят в них высокие мысли. Да и можно ли представить себе, чтобы поэты садились за работу, скажем, в десять часов утра, тщательно побрившись и плотно позавтракав?
Пока мы стояли вот так, задрав голову, и сумбурные мысли роились у нас в мозгу, на прямоугольник освещенного окна легла зыбкая тень и какой-то маленький, легкий предмет, мягко планируя, упал вниз, к нам. Еще прежде, чем он коснулся земли, мы в свете ближайшего фонаря увидели, что это скомканная бумага. Бумажный шарик упал на тротуар и подпрыгнул.
Было ли это послание, адресованное именно нам, или призыв, обращенный к неизвестному прохожему, который найдет его первым, известие о несчастье, вроде тех, что оказавшиеся на необитаемом острове жертвы кораблекрушения запечатывают в бутылку и бросают в море?
Вот первое, что пришло нам в голову. А вдруг поэт почувствовал себя плохо и, поскольку дома никого не было, таким образом взывал о помощи? Или, может, в его комнату проникли бандиты и это его отчаянная мольба о спасении?
Мы оба одновременно наклонились, чтобы поднять бумажку. Но я оказался проворнее.
— Что это? — спросил мой приятель.
Стоя под фонарем, я уже начал было расправлять листок.
Нет, это был не смятый листок. И не призыв о помощи. Все оказалось проще и банальнее. Но, может, и загадочнее. У меня в руках был шарик из скомканных клочков бумаги, на которых можно было различить обрывки слов. Должно быть, поэт, написав что-то, остался недоволен и, разорвав в ярости бумагу на мелкие кусочки, скатал их в шарик и вышвырнул на улицу.
— Не выбрасывай, — сразу сказал Франческо, — вдруг там прекрасные стихи? Немного терпения, и мы восстановим их из этих обрывков.
— Будь они прекрасными, он бы их не выбросил, можешь не сомневаться. А раз выбросил, значит, он раздосадован, значит, стихи ему не нравятся и он не желает признавать их своими.
— Сразу видно, что ты не знаешь этого человека. Самые известные его стихи были спасены друзьями, ходившими за ним по пятам. Если бы не друзья, он бы и их уничтожил — так беспощаден он к себе.
— Но ведь он стар, — возразил я, — и уже много лет стихов не пишет.
— А вот и пишет, только не публикует, потому что вечно ими недоволен.
— Ну хорошо, — сказал я, — а что, если вместо стихов здесь просто какая-нибудь заметка, письмо другу или даже запись расходов?
— В такое-то время?
— Да, именно в такое время. Почему бы поэтам и не заниматься подсчетами в два часа ночи?
С этими словами я сжал обрывки бумаги в ладонях, снова скомкал их в шарик и положил в карман пиджака.
Несмотря на уговоры Франческо, я так никогда и не расправил эти клочки, не разложил их на столе, не попытался восстановить страницу и прочитать, что же было на ней написано. Бумажный шарик, примерно в том же виде, в каком я подобрал его с земли, заперт у меня в ящике. Там он и останется.
Не исключено, что мой друг прав, что великий поэт действительно вечно недоволен только что написанным и из-за этой своей страсти к постоянному совершенствованию уничтожает и те стихи, которые могли бы стать бессмертными. Возможно, что слова, написанные им той ночью, образуют божественную гармонию, что они — самое сильное и чистое из всего когда-либо созданного на свете.
Но нельзя зачеркивать и другие гипотезы: что речь идет о какой-то пустяковой бумажке; что это, как я уже говорил, самая тривиальная хозяйственная запись; что сделана она и порвана не самим поэтом, а кем-то из его близких или прислугой (я успел разглядеть так мало слов, что определить по почерку руку писавшего было невозможно); что к нам попало действительно стихотворение, но неудачное; или даже — этого тоже нельзя исключить, — что мы ошиблись и окно, в котором горел свет, принадлежало не поэту, а было окном совсем другой квартиры, и в таком случае разорванная рукопись могла оказаться просто-напросто никчемной бумажкой.
Однако же не эти негативные предположения мешают мне восстановить листок. Отнюдь. Обстоятельства, при которых мы его нашли, уверенность, быть может беспочвенная, что некое сокровенное предначертание управляет — чаще, чем мы думаем, — событиями и фактами, которые на первый взгляд зависят от чистой случайности, в общем, мысль, что тут не обошлось без своего рода провидения, перста судьбы, так сказать, раз именно мы — Франческо и я — оказались именно там, именно в ту ночь и именно в тот час, чтобы иметь возможность подобрать сокровище, которое в противном случае было бы навсегда утеряно, — все это, да еще моя слабость к аргументам из области иррационального, укрепило меня в мысли, что в маленьком бумажном шарике заключена великая тайна, стихи сверхчеловеческой силы и красоты. А уничтожить плод своего труда поэта побудило горькое сознание, что он никогда больше не сможет подняться до подобных высот. Ведь известно, что художник, достигший в своем творчестве вершины расцвета, неизбежно начинает скатываться вниз и поэтому склонен ненавидеть все, что создано им раньше и что напоминает ему о навсегда утраченном счастье.