Красный отсвет на небе неизменно означал пожар. Его застигает в кровати, он задыхается в дыму, умирает в корчах.
Он превосходно знал, что страхи его нелепы, но это им нисколько не мешало овладевать всем его существом.
Сперва ему было стыдно признаваться Леоре в этой мнимой слабости. Рассказать, что трусишь, как ребенок? Но, пролежав всю ночь, не смея шелохнуться, готовый закричать и чувствуя на шее веревку убийцы, пока спасительный рассвет не вернул миру надежную устроенность, Мартин пробурчал что-то о «бессоннице» и после этого из ночи в ночь укрывался в объятия Леоры, и она его ограждала от ужасов, защищала от воров-душителей, заслоняла от огня.
Он составил контрольный список излюбленных неврастенических страхов: агорафобия, клаустрофобия, пирофобия, антропофобия[75] и так далее, кончая тем, что он объявил «самой дурацкой, претенциозной, знахарской выдумкой изо всех этих чертовых фобий», а именно — сидеродромофобией, то есть боязнью езды по железной дороге. В первый же вечер он смог проверить себя на пирофобию: они пошли с Леорой в мюзик-холл, и, когда танцовщица на сцене зажгла в жаровне огонь, Мартин сидел и ждал, что в театре вот-вот начнется пожар. Боязливо водил он глазами по рядам кресел (все время злясь за это на самого себя), высчитывал свои шансы добраться до выхода и, только очутившись на улице, успокоился.
Но когда вступила в свои права антропофобия, когда он увидел, что ему делается не по себе, если слишком близко подходит к нему человек, — тогда Мартин благоразумно просмотрел свой список и, видя, как много «фобий» уже проверено, разрешил себе отдохнуть.
Он бежал в Вермонт побродить четыре дня по холмам — один, чтобы можно было шагать быстрее. Ехал он ночью в спальном вагоне и получил возможность сделать весьма интересные наблюдения по сидеродромофобии.
Он лежал на нижней полке, с маленькой сбившейся о ком подушкой под головой. Его раздражало, когда зеленая занавеска, приоткрываясь, вызывала колыхание его повешенного рядом на крючке пиджака. Оконная штора на шесть дюймов не доходила до низу; под ней оставалось молочно-белое пятно, по которому пробегали желтые полосы света, назойливо-яркие в шумной темноте его маленькой камеры. Он дрожал от страха. Как ни старался он честно отдыхать, предчувствия снова и снова сжимали его стальным обручем. Когда поезд останавливался между станциями и от паровоза доносился вопросительный, тревожный свисток, Мартин цепенел в уверенности, что случилось что-то скверное: провалился мост, впереди поезд и, может быть, другой уже налетает сзади и вот-вот врежется в них со скоростью шестидесяти миль в час…
Он воображал крушение и страдал больше, чем если бы оно и впрямь случилось, потому что ему рисовалась не одна катастрофа, а шесть сразу с полным ассортиментом несчастий… Колесо, что прямо под ним, оно, конечно, не должно так сильно стучать, — почему тот тип с молотком, проклятый, не заметил этого на последней большой остановке? Колесо под ним разлетается, вагон кренится, падает, его волочит на боку… Столкновение, грохот, вагон мгновенно превращается в омерзительное месиво, сам он, Мартин, стиснут полками, вклинившимися одна в другую. Визги, смерть, стоны, ползущее пламя… Вагон опрокидывается, летит с насыпи в реку; сам он старается вылезть в окно, вода уже просочилась, охватывает тело… Он стоит у искалеченного вагона, раздумывая, остаться ли в стороне, оберегать только свою священную работу или идти назад спасать людей и самому погибнуть.
Видения были так реальны, что стало невмоготу лежать и ждать конца. Он потянулся зажечь над полкой лампу, но не нашел выключателя. В волнении он выхватил коробок из кармана пальто, чиркнул спичкой, включил свет. Он увидел себя под простыней отраженным в полированном дереве верхней полки — точно труп в гробу. Торопливо выполз он в брюках и пальто поверх сорочки (он как-то не осмеливался выказать столько доверия к поезду, чтобы надеть пижаму) и зашагал босыми брезгливыми ногами в курительное отделение.
Проводник сидел, поджавши ноги, на откидном стуле и чистил грозную шеренгу башмаков.
Мартина потянуло к его ободряющему обществу. Он попробовал заговорить:
— Теплая ночь.
— Угу, — сказал проводник.
В курительном Мартин сидел, согнувшись пополам, на холодном кожаном сиденье и детально изучал медный умывальный таз. Он чувствовал, что проводник глядит осуждающе, но утешался, рассчитав, что тот должен делать этот путь три раза в неделю, десятки тысяч миль в год, — и, очевидно, до сих пор не убился, значит есть некоторый шанс дожить до утра.
Он курил до тех пор, пока у него не защипало язык и пока, подбодренный спокойствием проводника, не начал сам смеяться над воображаемыми катастрофами. Он сонно поплелся на свое место.
Нервы тотчас опять разыгрались, и он, не смыкая глаз, пролежал до рассвета.
Четыре дня он бродяжил, купался в холодных ручьях, спал под деревьями или в стогах соломы и вернулся (но днем!) с достаточным запасом энергии, чтобы продержаться до того времени, когда его опыты из одуряющего триумфа превратятся в здоровую и занимательную повседневную работу.
29
Исследование фактора Икс продолжалось уже около шести недель, и среди персонала зародились кое-какие подозрения. Многие стали намекать Мартину, что ему может понадобиться их помощь. Он всех избегал. Он не желал оказаться втянутым ни в одну из конкурирующих фракций, хоть иногда и скучал по Терри Уикету, все еще сражавшемуся во Франции, по Терри Уикету и его грубому требованию честности.
Как прослышал впервые директор о том, что Мартин напал на золотые россыпи, — неизвестно.
Доктору Табзу надоело быть полковником — в Нью-Йорке слишком много развелось генералов, и вот уже две недели он не находил Идеи, которая могла бы внести переворот хотя бы в небольшой уголок мира. Однажды утром он ворвался к Мартину — бакенбарды на щеках, как живые, — и начал его упрекать:
— Над каким это таинственным открытием вы работаете, Эроусмит? Я спрашивал доктора Готлиба, но он отнекивается: говорит, что вы хотите сперва удостовериться. Я должен об этом знать, и не только потому, что я с самым дружественным интересом отношусь к вашей работе, но и потому, что я, как-никак, ваш директор!
Мартин почувствовал, что у него отбирают его единственное сокровище, но он не видел возможности отказать. Он принес свои записи и срезы агара с плешинками на месте разрушенных бацилл. Табз ахнул, схватился за бакенбарды, с минуту внушительно помолчал, потом укоризненно воскликнул:
— Вы хотите сказать, что вам удалось, по-видимому, открыть инфекционное заболевание у бактерий — и вы утаили это от меня? Мой милый мальчик, мне кажется, вы сами не совсем понимаете, что вы напали на чудесный способ истребления патогенных бактерий… И вы от меня скрываете!..
— Просто, сэр, я хотел сперва убедиться наверняка…
— Я уважаю вашу осторожность, но вы должны понять, Мартин, что основная цель нашего института — побеждать болезни, а не вести аккуратные научные записи! Возможно, что вы напали на одно из тех открытий, которые делают эпоху; это то, к чему мы всегда стремились — мистер Мак-Герк и я… Если ваши выводы подтвердятся… Я спрошу мнение доктора Готлиба.
Он раз пять или шесть пожал Мартину руку и выбежал вон. На следующий день он вызвал Мартина в свой кабинет, опять жал ему руку, сказал Перл Робинс, что знакомство с доктором Эроусмитом для них — большая честь, потом повел его на вершину горы и показал ему все царства мира:
— Мартин, я питаю относительно вас некоторые замыслы. Вы блестяще ведете работу, но вам недостает широты кругозора, вы забываете о насущных нуждах человечества. Институт организован на самых гибких началах. У нас нет разграниченных отделов, а есть просто ячейки, образуемые вокруг исключительных людей, таких, как наш добрый друг Готлиб. Если новый работник оказывается талантлив, мы спешим обеспечить ему все возможности, а не оставляем его корпеть над индивидуальной работой. Я самым тщательным образом обдумал ваши выводы, Мартин; переговорил о них с доктором Готлибом — хоть он, должен я сказать, не совсем разделяет мой энтузиазм относительно непосредственных практических результатов. И я решил представить Совету попечителей план учреждения нового отдела микроорганической патологии с вами во главе! У вас будет ассистент — настоящий доктор философии с дипломом, — дополнительное помещение, технические силы, и вы будете отчитываться непосредственно передо мною — будете ежедневно докладывать о ходе работ не Готлибу, а мне. По моему особому распоряжению вы будете освобождены от всякой военной работы, но можете сохранить мундир и все такое. И оклад ваш, я полагаю — если мистер Мак-Герк и остальные попечители утвердят мое предложение, — ваш оклад повысят с пяти тысяч в год до десяти.