– Слышала, что у Макарья давненько живешь, – молвила Манефа. – В Петербурге-то бывши, не слыхал ли чего полезного про наши обстоятельства?
– Ничего полезного не слыхал я, матушка. Нового нет ничего. Одно только сказывают, не в дальнем, дескать, времени безотменно выйдет полное решенье скитам, – сказал Петр Степаныч.
– Знаем, – спокойно ответила Манефа. – Знаем и то, что конечного решенья покамест не будет. Зато впереди благополучия не предвидится. Из наших кого не видал ли в Питере?
– С Дрябиными виделся, у Громова, у Василья Федулыча, раз-другой побывал, – отвечал Петр Самоквасов.
– Что они? – спросила Манефа.
– Славу Богу, здоровы, – ответил Петр Степаныч.
– Рада слышать, что здоровы, – молвила Манефа. – Разговоров об наших трудных обстоятельствах у тебя с ними не было ли?
– С Дрябиными раза два говаривал, очень жалеют, и, по ихним словам, невозможно беды отвести. Милостыней обещались не покинуть вас, матушка… – сказал Петр Степаныч.
– Спаси их Христос, а что Громовы?
– Не удосужился поговорить со мной Василий Федулыч. Не время ему было.
– Что же так?
– Гости на ту пору у него случились, – отвечал Петр Степаныч. – Съезд большой был: министры, сенаторы, генералы. В карты с ними играл, невозможно ему было со мной говорить.
– Гм! Спасительное дело в картах себе поставляет!.. – с презрительной улыбкой, досадливо промолвила Манефа. – А дедовский завет не его дело помнить!.. Дураки, дескать, были у нас старики-то, мы люди умные, ученые! Дедушка-то Василья Федулыча гуслицким мужиком ведь был, капиталы под Москвой скопил немалые и завещал своим детям, внукам и правнукам всячески и безотложно на вечные времена помогать нашим керженским обителям. Не по дедушке Василий Федулыч пошел, иного стал духу, иссякло в нем древлее благочестие!.. Уты, утолсте, ушире, забы Бога и честныя обители, во славу его согражденные.
И, как будто непосильным трудом истомленная, низко наклонила она голову.
– Нельзя было ему, матушка, никак невозможно заняться со мной, – вступился было Петр Степаныч за Громова после короткого молчанья.
– Знаю, что некогда, – быстро подняв голову и сверкая гневными очами, воскликнула Манефа. – Знаю, что беса надо было ему картами тешить, – в порыве горячей запальчивости говорила она. – В евангельские времена Иуда за сребреники Христа продал; петербургские благодетели наши радехоньки в карты его проиграть, только бы потешиться с министрами да с игемонами, сиречь с проконсулами да с Каиафами… Что им Бог? В чести бы да в славе пожить, а Бог и душа – наплевать им!.. Не постави им, Господи, во грех, – помолчав и немного ускопоившись, тихим голосом прибавила разгневанная игуменья. – Покрой, Господи, великим своим милосердием их прегрешения… Сохрани их, Господи, в вере своей праведной, святоотеческой!..
И набожно возвела очи на иконы.
– Василий Федулыч в древлем благочестии тверд, матушка. И сам, и домашние… За верное могу вам доложить! – сказал Самоквасов.
– Злобин еще тверже был, – тихо склоняя голову и оправляя креповую наметку, ответила Манефа. – Им одним держался Иргиз… Какую часовню-то в Вольске поставил он!.. Как разукрасил ее!.. Внес плащаницу дней царя Константина и матери его Елены[222]. Ни богатству его счету, ни щедротам его не было сметы… А как сдружился он со знатными людьми, с министрами да с сенаторами – погряз в греховных суетах – исчез. И все прахом пошло, и с шумом погибла память Злобина… Приказчик был у него, Сапожниковым прозывался, отца его за пугачевский бунт в Малыковке[223] повесили. Разжился и он вкруг Злобина. Правдами и неправдами таково туго набил мошну, что подобных ему богачей нет и не бывало. Велико и громко повсюду было имя его, а достаткам счету не было… А когда и его отуманила мирская слава, когда и он охладел к святоотеческой вере и поступил на неправду в торговых делах, тогда хоть и с самыми великими людьми мира сего водился, но исчез, яко дым, и богатства его, как песок, бурей вздымаемый, рассеялись… Так за льщения суетных Господь полагает им злая!.. Так он, всесильный, низлагает человека, егда возгордится!.. Исчезоша и погибоша за беззакония!.. Всегда бывает так, любезный мой Петр Степаныч, ежели кто веру отцов на славу миру сменяет… Верь ты мне, что ключ к богатству в старой вере, отступникам же от нее нищета и стыдение… Твердо помни это, Петр Степаныч… Скоро станешь ты своим капиталом владать, скоро будешь на всей своей воле, большого над тобой не будет – не забывай же слов моих… Забудешь – до тяжких дней доживешь, бдит бо и не коснит Господь, ненавидяй беззакония… Злобиным, Сапожниковым, Громовым не уподобься!.. Не ходи по широкой стезе, ими проложенной, – во тьму кромешную на земле, посмеяние твоей памяти – вот что себе уготоваешь!.. Помни же слово мое.
– Матушка, да разве нет пользы древлему благочестию от того, что почтенные наши люди с сильными мира знаются?.. – возразил Петр Степаныч. – Сами же вы не раз мне говаривали, что христианство ими от многих бед охраняется…
– Господь пречистыми устами своими повелел верным иметь не только чистоту голубину, но и мудрость змеину, – сказала на то Манефа. – Ну и пусть их, наши рекомые столпы правоверия, носят мудрость змеину – то на пользу христианства… Да сами-то змиями-губителями зачем делаются?.. Пребывали бы в незлобии и чистоте голубиной… Так нет!.. Вникни, друг, в слова мои, мудрость в них. Не моя мудрость, а Господня и отец святых завещание. Ими заповеданное слово говорю тебе. Не мне верь, святых отцов послушай.
И низко опустила на лицо наметку.
Замолчал Самоквасов. Немного повременя спросила у него Манефа:
– Как теперь с дядюшкой-то, с Тимофеем-то Гордеичем?
– По судам дело наше пошло, – отвечал Петр Степаныч. – Обнадеживают, что скоро покончат. По осени надо будет свое получить.
– Дай тебе Господи! – молвила Манефа. – Будешь богат – не забудь сира, нища и убога, делись со Христом своим богатством… Неимущему подашь – самому Христу подашь. А паче всего в суету не вдавайся, не поклонничай перед игемонами да проконсулами.
– Я, матушка, завсегда рад по силе помощь подать неимущему, – сказал Петр Степаныч. – И на святые обители тоже… Извольте на раздачу принять.
И подал ей две сотенных.
– Это, матушка, от самого от меня, – промолвил он. – Досель из чужих рук глядел, жертвовал вам не свое, а дядино. Теперь собственную мою жертву не отриньте.
– Спаси тебя Христос. Благодарна за усердие, – сказала Манефа и, вставши с лавки, положила перед иконами семипоклонный начал. – Чайку не покушаешь ли? – спросила она, кончив обряд. И, не дождавшись ответа, ударила в стоявшую возле нее кандию.
Келейная девица вошла… То была Евдокеюшка, племянница добродушной Виринеи, что прежде помогала тетке келарничать. Теперь в игуменьиных комнатах она прислуживала. Манефа велела ей самовар собрать и приготовить что следует к чаю.
– Пали до нас и о тебе, друг мой, недобрые вести, будто и ты мирской славой стал соблазняться, – начала Манефа, только что успела выйти келейница. – Потому-то я тебе по духовной любви и говорила так насчет Громова да Злобина. Мирская слава до добра не доводит, любезный мой Петр Степаныч. Верь слову – добра желая говорю.
– Чем же соблазняюсь я, матушка? Помилуйте!.. – с удивлением спросил Самоквасов.
– Говорят, сборы какие-то были у Макарья на ярманке. Сбирали, слышь, на какое-то никонианское училище, – строго и властно говорила Манефа. – Детским приютом, что ли, зовут. И кто, сказывали мне, больше денег дает, тому больше и почестей мирских. Медали, слышь, раздают… А ты, друг, и поревновал прелестной славе мира… Сказывали мне… Много ль пожертвовал на нечестие?
– Сто целковых, – тихо, приниженным голосом ответил Петр Степаныч.
– Сто целковых! Деньги порядочные! – молвила Манефа. – И на другое на что можно б было их пожертвовать. На полезное душе, на доброе, благочестивое дело… А тебе медали захотелось?
– Разве худо дело, матушка, на бедных сирот подать? – возразил Петр Степаныч, пристально глядя на строгую игуменью.
Еще ниже спустила она на лицо наметку, еще ниже склонила голову и чуть слышным голосом учительно проговорила:
– В писании, друг, сказано: «Аще добро твориши, разумей, кому твориши, и будет благодать благам твоим. Добро сотвори благочестиву и обрящеши воздаяние аще не от него, то от вышнего. Даждь благочестиву и не заступай грешника, добро сотвори смиренному и не даждь нечестивому, возбрани хлебы твоя и не даждь ему»[224]. Понял?
– Сиротки ведь они, матушка, пить-есть тоже хотят, одним подаяньем только и живут, – промолвил на то Петр Степаныч.
– То прежде всего помни, что они – никониане, что от них благодать отнята… Безблагодатны они, – резко повысила голос Манефа. – Разве ты ихнего стада? Свою крышу, друг мой, чини, а сквозь чужую тебя не замочит. О своих потужи, своим помощь яви, и будет то угодно перед Господом, пойдет твоей душе во спасенье. Оглянись-ка вокруг себя, посмотри, сколько много сирых и нищих из наших древлеправославных христиан… Есть кому подать, есть кому милость явить… Ну, будет началить тебя, довольно. Долго ль у нас погостишь?