Тут Бенедетта, встревоженная унылым видом Дарио, прервала Пьера и обратилась к Челии:
— Ну, а что охота? Там было интересно?
До прихода аббата княжна рассказывала об охоте, на которую ездила вместе с матерью.
— Ах, дорогая, ты и представить себе не можешь, как интересно! Все должны были собраться в час дня; там, у гробницы Цецилии Метеллы, под навесом был устроен буфет. Съехалось много народу: иностранная колония, молодые люди из посольств, офицеры, не говоря уже о нашем здешнем обществе, — мужчины были в красных фраках, многие дамы в амазонках… На охоту выехали в половине второго, и погоня продолжалась больше двух часов, так что лисицу затравили далеко-далеко. Я не могла угнаться за другими, но все же видела много замечательного! Видела, как охотники перескакивали через высокую стену, через рвы, изгороди, видела бешеную скачку вслед за собаками… Было два несчастных случая, — впрочем, сущие пустяки: один охотник вывихнул руку в кисти, у другого сломана нога.
Дарио с жадным любопытством слушал Челию; ведь охота на лисиц — любимое развлечение римской знати; какое удовольствие скакать галопом по безбрежной Кампанье, по буграм и рытвинам, преследовать лисицу, стараться перехитрить ее, разгадать ее уловки, коварные увертки и, наконец, когда она выбьется из сил, затравить ее собаками; в этой охоте без единого выстрела главное наслаждение — гнаться по следу, мчаться за зверем, настигнуть его на всем скаку и затравить.
— Ах, — воскликнул Дарио в отчаянии, — какая досада, что я прикован к постели в душной спальне! Да я тут умру с тоски…
Бенедетта только улыбнулась, выслушав без единого упрека этот возглас наивного эгоизма. А она-то была так счастлива, что Дарио здесь, всегда при ней, в этой комнате, где она ухаживает за ним! Но в ее любви, такой юной и вместе с тем такой мудрой, было что-то материнское; она прекрасно понимала, как томится юноша без привычных развлечений, без друзей, которых он чуждался, опасаясь, что нм покажется подозрительной история с вывихнутым плечом. Он тосковал по празднествам, по вечерним спектаклям, по салонам красивых дам. Но особенно недоставало ему прогулок по Корсо; он страдал, он просто приходил в отчаяние, что не может видеть и наблюдать, как между четырьмя и пятью «весь Рим» разгуливает и разъезжает там в экипажах. Поэтому, лишь только заходил кто-либо из знакомых, Дарио забрасывал его бесчисленными вопросами: встречали ли такого-то, появлялся ли тот, чем кончились любовные похождения этого, о каком новом приключении больше всего толкуют в городе; его занимали мелкие происшествия, светские сплетни, мимолетные интрижки — всякие пустяки, на которые этот легкомысленный человек привык тратить все свое время и энергию.
Челия, любившая сообщать Дарио городские новости и пересуды, воскликнула, подняв на него свои чистые глаза, бездонные, загадочные глаза невинной девочки:
— Как долго, однако, заживает ваше плечо!
Неужели она обо всем догадалась, эта малютка, занятая только своей любовью? Дарио в смущении повернулся к Бенедетте, которая продолжала улыбаться с безмятежным видом. Но молоденькая княжна уже заговорила о другом:
— Ах да, знаете, Дарио, вчера я встретила на Корсо одну даму…
Она запнулась на минуту, сама не понимая, как вырвались у нее эти нескромные слова. Потом бойко продолжала с непринужденностью подруги детства, поверенной любовных тайн:
— Ну да, ту красотку, вашу приятельницу. И несмотря ни на что, в руках у нее был букет белых роз.
Тут Бенедетта рассмеялась от души и переглянулась с улыбающимся Дарио. С первых дней его болезни она дразнила юношу, что некая дама ни разу не прислала справиться о его здоровье! Дарио, в сущности, был даже рад разрыву, ибо эта связь начинала его тяготить; хоть и оскорбленный слегка в своем мужском тщеславии, он все же был доволен, что Тоньетта успела променять его на другого.
— С глаз долой — из сердца вон, — только и сказал он.
— Того, кого любишь, вон из сердца не выкинешь, — возразила Челия с наивной важностью.
Бенедетта привстала, чтобы взбить подушки за спиной у больного.
— Ничего, ничего, милый Дарио, — сказала она, — все наши горести позади, теперь я охраню тебя, ты будешь любить только меня одну.
Дарио поцеловал волосы Бенедетты, обратив к ней страстный взгляд: и вправду он никого не любил, кроме нее, и она не ошибалась, надеясь удержать его навсегда для себя одной. Ухаживая за больным в этой тихой комнате, она с радостью узнавала в нем мальчика, которого любила когда-то под сенью апельсиновых деревьев виллы Монтефьори. В Дарио осталась какая-то странная ребячливость, вызванная, вероятно, наследственным вырождением, он как бы вновь впадал в детство, что нередко наблюдается у потомков очень древнего рода; лежа в постели, он забавлялся картинками, целыми часами рассматривал какие-то фотографии и смеялся от души. Все больше тяготясь своей болезнью, он заставлял Бенедетту петь и развлекать его, умиляя ее своим наивным эгоизмом, вместе с нею предавался мечтам о счастливой жизни, полной непрерывного веселья. Ах, как хорошо быть всегда вместе, нежиться под ярким солнцем, ничего не делать, ни о чем не заботиться: пусть хоть весь мир рушится — они даже и не взглянут!
— Но мне особенно приятно, — сказал вдруг Дарио, — что господин аббат в конце концов по-настоящему влюбился в Рим.
Пьер, молча слушавший их беседу, подтвердил с улыбкой:
— Это правда.
— Мы ведь вам говорили, — заметила Бенедетта, — чтобы понять и полюбить Рим, нужно время, много времени. Проведи вы здесь всего две недели, у вас осталось бы самое жалкое впечатление; но теперь, после двух долгих месяцев, вы всегда будете с любовью вспоминать нас и наш город, — я совершенно в этом убеждена.
Бенедетта сказала это с такой очаровательной улыбкой, что Пьер еще раз поклонился в знак согласия. Он и сам уже думал об этой странности и как будто нашел ей объяснение. Приезжая в Рим, привозишь с собой некий вымышленный образ — Рим, созданный мечтою, настолько разукрашенный фантазией, что подлинный город Рим вызывает горькое разочарование. Поэтому надо подождать, пока образуется привычка, пока смягчатся впечатления обыденной действительности, потом надо снова дать волю воображению, и вы опять увидите картины настоящего в ореоле дивного великолепия прошлого.
Челия встала и начала прощаться.
— До свиданья, дорогая, до скорой встречи на вашей свадьбе. Не так ли, Дарио?.. Знаете, я хочу, чтобы моя помолвка состоялась в этом месяце, да-да, уж я заставлю отца устроить большой званый вечер… Ах, как было бы чудесно сыграть обе свадьбы сразу, в одно и то же время!
Два дня спустя, совершив длинную прогулку по Трастевере и посетив на обратном пути дворец Фарнезе, Пьер почувствовал, что ему до конца открылась страшная и печальная правда Рима. Он уже много раз проходил по нищим, густонаселенным кварталам Трастевере, куда его влекла острая жалость к несчастным и обездоленным. Что за ужасная клоака нужды и невежества! В Париже ему приходилось видеть жалкие закоулки предместий, страшные трущобы, где в тесноте ютится бедный люд. Но ничто не могло сравниться со здешней неряшливостью, беспечностью, с этим скопищем отбросов. Даже в самые ясные, солнечные дни на извилистых, узких, точно коридоры, улочках было сыро и темно, как в погребе; там стоял отвратительный смрад, от которого тошнота подступала к горлу; то был запах гниющих овощей, прогорклого сала, запах человеческого стада, живущего скученно, среди нечистот. Покосившиеся ветхие лачуги, разбросанные в живописном беспорядке, столь любезном сердцу художников-романтиков, черные зияющие щели дверей, ведущих в подвал, наружные лестницы, подымающиеся к верхним этажам, деревянные балконы, повисшие над улицей, которые будто чудом держатся на стенах. Полуразрушенные, подпертые балками фасады, разбитые окна, сквозь которые виднелся убогий скарб грязных квартир, мелкие лавчонки; люди тут стряпали прямо на улице, потому что ленились разжигать огонь в домах: у дверей лавчонок на жаровнях разогревалась полента, шипела рыба в вонючем масле, на лотках зеленщика пестрели груды вареных овощей — огромные репы, кочны цветной капусты, пучки сельдерея и липкого остывшего шпината. На прилавках мясника валялись кое-как нарезанные, почерневшие куски мяса, неровно отрубленные телячьи головы с лиловатыми сгустками запекшейся крови. На полках булочной громоздились круглые хлебы, точно груды булыжника. В убогой овощной лавочке, с гирляндами сушеных помидоров над дверью, не было ничего, кроме стручкового перца да кедровых орешков; аппетитными казались только одни колбасные, откуда доносился острый запах сыров и копчений, слегка заглушавший зловоние сточных канав. Рядом с лотерейными конторами, где были вывешены номера выигравших билетов, через каждые двадцать шагов попадались кабачки, и на их вывесках крупными буквами перечислялись знаменитые сорта римских вин: Дженцано, Марино, Фраскати. На тесных извилистых улочках кишмя кишел грязный, оборванный бедный люд, носились ватаги полуголых вшивых ребятишек, кричали и размахивали руками простоволосые женщины в кофтах и пестрых юбках, чинно сидели на лавочках старики, жужжали мухи, жизнь проходила в суете и безделье; то и дело тащились взад и вперед ослики с тележками, крестьяне куда-то гнали хворостиной индюшек; иногда появлялись растерянные туристы, на которых тут же набрасывались толпы попрошаек. Уличные сапожники усаживались с работой прямо на тротуаре. У дверей портняжной мастерской в подвешенном на стене старом ведре, наполненном землею, цвела мясистая агава. И от окна к окну, от балкона к балкону на протянутых через улицу веревках сушилось белье, всякие тряпки и лохмотья, точно флаги, точно эмблема омерзительной нищеты.