— Нет. В кепи.
— Так будет хуже, — сказал старик. — Впрочем, — его лицо прояснилось, — так будет воинственнее.
Он задвигал ножницами по черной бумаге, потом разнял обе половинки листа, наклеил два профиля на картон и подал мне.
— Сколько вам?
— Ничего, ничего. — Он помахал рукой. — Я вам их просто так сделал.
— Пожалуйста. — Я вынул несколько медяков. — Доставьте мне удовольствие.
— Нет. Я сделал их для собственного удовольствия. Подарите их своей милой.
— Спасибо и до свидания.
— До скорой встречи.
Я вернулся в госпиталь. Для меня были в канцелярии письма, одно официальное и еще несколько. Мне предоставлялся трехнедельный отпуск для поправления здоровья, после чего я должен был вернуться на фронт. Я внимательно перечел это. Да, так и есть. Отпуск будет считаться с 4 октября, когда я закончу курс лечения. В трех неделях двадцать один день. Это выходит 25 октября. Я сказал, что погуляю еще немного, и пошел в ресторан через несколько домов от госпиталя поужинать и просмотреть за столом письма и «Корьере делла сера». Одно письмо было от моего деда, в нем были семейные новости, патриотические наставления, чек на двести долларов и несколько газетных вырезок. Потом было скучное письмо от нашего священника, письмо от одного знакомого летчика, служившего во французской авиации, который попал в веселую компанию и об этом рассказывал, и записка от Ринальди, спрашивавшего, долго ли я еще намерен отсиживаться в Милане и вообще какие новости. Он просил, чтоб я привез ему граммофонные пластинки по приложенному списку. Я заказал к ужину бутылку кьянти, затем выпил кофе с коньяком, дочитал газету, положил все письма в карман, оставил газету на столе вместе с чаевыми и вышел. В своей комнате в госпитале я снял форму, надел пижаму и халат, опустил занавеси на балконной двери и, полулежа в постели, принялся читать бостонские газеты, из тех, что привозила своим мальчикам миссис Мейерс. Команда «Чикаго-Уайт-Сокс» взяла приз Американской лиги, а в Национальной лиге впереди шла команда «Нью-Йорк-Джайэнтс». Бейб Рут играл теперь за Бостон. Газеты были скучные, новости были затхлые и узкоместные, известия с фронта устарелые. Из американских новостей только и говорилось что об учебных лагерях. Я радовался, что я не в учебном лагере. Кроме спортивных известий, я ничего не мог читать, да и это читал без малейшего интереса. Когда читаешь много газет сразу, невозможно читать с интересом. Газеты были не очень новые, но я все же читал их. Я подумал, закроются ли спортивные союзы, если Америка по-настоящему вступит в войну. Должно быть, нет. В Милане по-прежнему бывают скачки, хотя война в разгаре. Во Франции скачек уже не бывает. Это оттуда привезли нашего Япалака. Дежурство Кэтрин начиналось только с девяти часов. Я слышал ее шаги по коридору, когда она пришла на дежурство, и один раз видел ее в раскрытую дверь. Она обошла несколько палат и наконец вошла в мою.
— Я сегодня поздно, милый, — сказала она. — Много дела. Ну, как ты?
Я рассказал ей про газеты и про отпуск.
— Чудесно, — сказала она. — Куда же ты думаешь ехать?
— Никуда. Думаю остаться здесь.
— И очень глупо. Ты выбери хорошее местечко, и я тоже поеду с тобой.
— А как же ты это сделаешь?
— Не знаю. Как-нибудь.
— Ты прелесть.
— Вовсе нет. Но в жизни не так уж трудно устраиваться, когда нечего терять.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Я только подумала, как ничтожны теперь препятствия, которые казались непреодолимыми.
— По-моему, это довольно трудно будет устроить.
— Ничуть, милый. В крайнем случае я просто брошу все и уеду. Но до этого не дойдет.
— Куда же нам поехать?
— Все равно. Куда хочешь. Где мы никого не знаем.
— А тебе совсем все равно, куда ехать?
— Да. Только бы уехать.
Она была какая-то напряженная и озабоченная.
— Что случилось, Кэтрин?
— Ничего. Ничего не случилось.
— Неправда.
— Правда. Ровно ничего.
— Я знаю, что неправда. Скажи, дорогая. Мне ты можешь сказать.
— Ничего не случилось.
— Скажи.
— Я не хочу. Я боюсь, это тебя огорчит или встревожит.
— Да нет же.
— Ты уверен? Меня это не огорчает, но я боюсь огорчить тебя.
— Раз это тебя не огорчает, то и меня тоже нет.
— Мне не хочется говорить.
— Скажи.
— Это необходимо?
— Да.
— У меня будет ребенок, милый. Уже почти три месяца. Но ты не будешь огорчаться, правда? Не надо. Не огорчайся.
— Не буду.
— Правда не будешь?
— Конечно.
— Я все делала. Я все пробовала, но ничего не помогло.
— Я и не думаю огорчаться.
— Так уж вышло, и я не стала огорчаться, милый. И ты не огорчайся и не тревожься.
— Я тревожусь только о тебе.
— Ну вот! Как раз этого и не надо. У всех родятся дети. У других все время родятся дети. Совершенно естественная вещь.
— Ты прелесть.
— Вовсе нет. Но ты не думай об этом, милый. Я постараюсь не причинять тебе беспокойства. Я знаю, что сейчас я тебе причинила беспокойство. Но ведь до сих пор я держалась молодцом, правда? Тебе и в голову не приходило?
— Нет.
— И дальше так будет. Ты совсем не должен огорчаться. Я вижу, что ты огорчен. Перестань. Перестань сейчас же. Хочешь выпить чего-нибудь, милый? Я знаю, стоит тебе выпить, и ты развеселишься.
— Нет. Я и так веселый. А ты прелесть.
— Вовсе нет. Но я все улажу, и мы будем вместе, а ты только выбери место, куда нам поехать. Октябрь, наверно, будет чудесный. Мы чудесно проведем это время, милый, а когда ты будешь на фронте, я буду писать тебе каждый день.
— А ты где будешь?
— Я еще не знаю. Но непременно в самом замечательном месте. Я обо всем позабочусь.
Мы притихли и перестали разговаривать. Кэтрин сидела на постели, и я смотрел на нее, но мы не прикасались друг к другу. Каждый из нас был сам по себе, как бывает, когда в комнату входит посторонний и все вдруг настораживаются. Она протянула руку и положила ее на мою.
— Ты не сердишься, милый, скажи?
— Нет.
— И у тебя нет такого чувства, будто ты попал в ловушку?
— Немножко есть, пожалуй. Но не из-за тебя.
— Я и не думаю, что из-за меня. Не говори глупостей. Я хочу сказать — вообще в ловушку.
— Физиология всегда ловушка.
Она вдруг далеко ушла от меня, хотя не шевельнулась и не отняла руки.
— Всегда — нехорошее слово.
— Прости.
— Да нет, ничего. Но ты понимаешь, у меня никогда не было ребенка, и я никогда никого не любила. И я старалась быть такой, как ты хотел, а ты вдруг говоришь «всегда».
— Ну давай я отрежу себе язык, — предложил я.
— Милый! — Она вернулась ко мне издалека. — Не обращай внимания. — Мы снова были вместе, и настороженность исчезла. — Ведь, правда же, мы с тобой — одно, и не стоит придираться к пустякам.
— И не нужно.
— А бывает. Люди любят друг друга, и придираются к пустякам, и ссорятся, и потом вдруг сразу перестают быть — одно.
— Мы не будем ссориться.
— И не надо. Потому что ведь мы с тобой только вдвоем против всех остальных в мире. Если что-нибудь встанет между нами, мы пропали, они нас схватят.
— Им до нас не достать, — сказал я. — Потому что ты очень храбрая. С храбрыми не бывает беды.
— Все равно, и храбрые умирают.
— Но только один раз.
— Так ли? Кто это сказал?
— Трус умирает тысячу раз, а храбрый только один?
— Ну да. Кто это сказал?
— Не знаю.
— Сам был трус, наверно, — сказала она. — Он хорошо разбирался в трусах, но в храбрых не смыслил ничего. Храбрый, может быть, две тысячи раз умирает, если он умен. Только он об этом не рассказывает.
— Не знаю. Храброму в душу не заглянешь.
— Да. Этим он и силен..
— Ты говоришь со знанием дела.
— Ты прав, милый. На этот раз ты прав.
— Ты сама храбрая.
— Нет, — сказала она. — Но я бы хотела быть храброй.
— А я не храбрый, — сказал я. — Я знаю себе цену. У меня было достаточно времени, чтобы узнать. Я точно бейсболист, который выбивает двадцать два за сезон и знает, что на большее он не способен.
— Что это значит: «выбивает двадцать два за сезон»? Звучит очень важно.
— Совсем не важно. Это значит — очень посредственный игрок нападения в бейсбольной команде.
— Но все-таки игрок нападения, — поддразнила она меня.
— Кажется, нам друг друга не переспорить, — сказал я. — Но ты храбрая.
— Нет. Но надеюсь когда-нибудь стать храброй.
— Мы оба храбрые, — сказал я. — Когда я выпью, так я совсем храбрый.
— Мы замечательные люди, — сказала Кэтрин. Она подошла к шкафу и достала коньяк и стакан. — Выпей, милый, — сказала она. — Это тебе за хорошее поведение.