История моего училищного периода, между прочим, способна ответить и на вопрос: почему если не большинство семинарского юношества, то лучшая его часть бежит из духовного звания? Недостаточное обеспечение духовенства — причина не главная и даже вовсе не причина. Не только священник или дьякон московский, но даже псаломщик обеспечен лучше, не говоря о кандидате на судебные должности, а лучше, пожалуй, судебного следователя. Существеннее причина — нравственная неподготовленность к священнослужительскому званию; а этой нравственной неподготовленности немало содействует постановка учебного курса и способ его прохождения. Расскажу об одном достоверном случае, наглядно свидетельствующем о духе учебных заведений, которые только по внешности имеют право называться духовно-учебными. В сороковых годах киевский митрополит Филарет предложил одеть духовных воспитанников в подрясники. Нужно было видеть, какой ропот пронесся по всему духовно-учебному миру, с каким негодованием отнеслись к этому намерению, показавшемуся и обскурантизмом, и закрепощением! Не удивительно ли? Послушники в монастырях щеголяют подрясниками, не находя, чтоб отличительная одежда их унижала; а добрая половина семинаристов почувствовала бы себя загрязненною. Школа, хотя и именующаяся духовно-учебною, не умела возвысить в понятиях воспитанников священнослужительское звание до идеала; идеалы, если успевали вырастать в душе, то другие. Оттого и напоминание воспитаннику о священнослужительстве, как бы неизбежном для него, кажется ему стеснительным, и мундир в виде подрясника — неприятным.
ГЛАВА XXXII
КЛАССНЫЕ ЗАНЯТИЯ
А много ли мы учились? Очень мало. Когда я просматриваю расписание уроков в светских учебных заведениях и сравниваю нашу былую вольготу, я готов приходить в содрогание: час за часом, так все занято, так мало времени для передышки, такое разнообразие с чередующимися переходами от одного к другому, ничем не связанному с тем, что было полчаса назад и что будет полчаса после!
Учителя (в Высшем отделении), как я уже говорил, чередовались поденно. Классы были двухчасовые, два утром (с 8 до 12), один вечером (с 2 до 4). По субботам не полагалось вечерних классов. Но и прочие классы только считались двухчасовыми; скорее, они были часовые. Из вечерних пятничный посвящаем был нотному пению; остальные — письменным упражнениям. По одному утреннему классу в неделю назначалось для катехизиса и для арифметики. Остальные утра посвящались: одни — латинскому языку с географией, другие — греческому со Священною историей. Приходит понедельник, ректорский класс: отдаешься вполне латинскому с географией, остальные предметы курса на день забываешь. Точнее: отдаешься латинскому исключительно; география — это только закуска к обеду, как Священная история — к греческому, передышка, назначаемая на второй утренний класс; никакой ломки голове, одна память. Но первый класс — перевод с латинского (или греческого), вечерний — перевод на латинский (или греческий); там и здесь работа голове, очищенной от других забот. Не берусь защищать этот порядок, но нахожу его удобным по его простоте.
Вечерние классы наши не требовали учителя, да не всегда учители и прихаживали. И что в самом деле делать учителю, когда ребята сидят за писанием? Иногда оставался Невоструев, но читал какую-нибудь книгу (в этом единственном случае он и садился). Большею же частию упражнение задано, и ученики сидят одни; половина их уходит ранее звонка: каждый, подавший задачу, волен удалиться. Один цензор сидит, дожидаясь, пока последний копун кончит. Задачи кладут на учительский стол, в ожидании пока учитель придет. Если же учитель не пришел, а задача последняя подана, цензор несет всю стопу к учителю, и класс тем кончен. Возвращаясь, цензор видит на дворе пускающими кубари, бегающими, бьющимися на кулачки тех, кто ранее освободился.
Послеобеденный класс пятницы был класс самый легкий и часто потешный. Случалось часто, что добрый Александр Алексеевич, убаюкиваемый однообразным пением «Всемирной славы» или «Како ни дивимся», не мог, сидя за столом, противостоять дремоте: сперва легко кивал головой в такт, подпевая ученикам все слабее и слабее; затем погружался в полный сон. Мальчишки принимаются за игры, беготню, более или менее осторожную. Боясь нарушить сон учителя, сидящие продолжают пение; но внимание невольно обращается на играющих, голоса начинают отставать, пение все более и более ослабевает, целая уже половина вне парт, в игре; едва кто тянет, и на минуту пение прерывается. Поднимает голову проснувшийся, и все мгновенно разбегаются по местам. Благообразное пение начинается снова, «по солям» ли, «по текстам» ли. Но снова однообразие убаюкивает учителя, и снова не терпится ребятам: сначала показывают друг другу кулаки, кукиши, наставляют носы, пускают муху с привязанною к ножке бумажкой; потом снова возня, снова остановка и снова просыпается учитель. Заставая класс в беспорядке, он никогда не взыскивал, потому что сознавал, что сам подал повод. Находились дерзкие, что подходили к самому столу, брали учительскую табакерку, нюхали табак. Раз чихнул один при этой операции, другой раз шалун прокричал кукареку. Это был искусник такой в подражании петуху, что способен был всполошить все петушиное население окрестности. В эти разы огорчился Александр Алексеевич и обратился ко мне, цензору, с упреком: «Что ты не смотришь?»
Что значит «по солям» и «по текстам»? Это значит, что, приступая к какому-нибудь песнопению, выпевали сначала названия нот: ми, ре, ми, фа, соль, фа, ми, ре, ми, ре, ми, ре и т. п. Затем, когда вытвердят «по солям», поют уже «по текстам», то есть текст песнопения. У сестер-мастериц, при обучении грамоте, употреблялись вроде того же названия: «по складам», а потом «по толкам»; по складам — буки-аз-ба, а по толкам самый текст.
Случалось, что и на утренние классы оставляли нас одних. Это бывало, когда того или другого учителя отзывало какое-либо дело, вроде служения, например, где-нибудь; и тогда, чтобы не болтались мы попусту, давалось нам письменное упражнение и на утро. Но случалось и обратное, хотя редко: изустные уроки по вечерам.
Домашние занятия по вечерам состояли из приготовления русского перевода (с греческого или латинского) и в приготовлении уроков по географии, Священной истории или катехизиса и арифметики, смотря по завтрашнему дню.
Итак, ученье отнимало у нас немного времени. Но при немногосложности предметов могли бы мы успеть много, будь у нас лучшие учителя и учебники. Доказательство — упомянутый мною Груздев. Но было обстоятельство, которое оказывалось хуже недостатка учебников и неискусства учителей: не было возбуждено любви к занятиям, ни один из преподаваемых предметов не манил к себе внимания. Еще в те времена занимало меня, между прочим, явление, на которое после я обратил более полное внимание. Ни одному из моих сверстников ни разу не пришло в голову перелистовать который-нибудь из учебников. Если бы дело шло об алгебре и геометрии, то читать последние страницы прежде первых учащийся, понятно, и не в состоянии. Физическую возможность забегать вперед отнимал в некоторых случаях самый способ, каким мы приобретали учебники: латинский синтаксис и греческая грамматика сдавались нам письменные, частями, по мере того как задавались на выучку. Но не говоря, например, о Корнелии Непоте или греческой хрестоматии, никому не приходило в голову забежать вперед и посмотреть, что говорится на сотой, например, странице географии или на последних листочках Священной истории, которую проходили мы пусть по письменному руководству, но сданному еще в прошлые курсы: полный экземпляр был в руках. То же явление замечалось и после, когда я учился в семинарии. Хотя у некоторых уже развилась любовь к чтению; иной все свободное от классов время сидит за книгой, но непременно — далекою от его учебного курса; учебнику предоставлялось одно: быть заучиваемым, по мере того как задаются уроки; как будто ненависть какая-то или отвращение к нему залегали в душах. Бывало, что какой-нибудь, по ученическому выражению, «початок» учителем отчеркивался; этих осьми, иногда четырех строк учить не нужно, и они уже оставались навеки не только не выученными, но даже не прочтенными. Меня всегда это удивляло, тем более что я одержим был противоположною страстью: меня рвало наоборот всегда желание забежать вперед, и последние страницы учебников часто мне были знакомее первых. В семинарии из печатных руководств я любил составлять свои другие, письменные; так поступал я с историческими учебниками. У меня была в виду, между прочим, практическая цель: сведения учебника чрез это легче усвоивались. Все эти мои упражнения в педагогической литературе пропали, и я особенно жалею о руководстве по русской истории, мною составленном. В основание его положен был, как и во всех таких опытах, учебник, проходимый в классе (Устрялова); но мне казалось тогда, что мой лучше, и до известной степени это было, вероятно, справедливо, потому что мое изложение, несомненно, было более применено к тому периоду развития, в котором я находился с моими сверстниками. Мне сдается, что педагогическое облегчение, придуманное мною лично для себя, могло бы в известных случаях с тою же целию облегчения быть применяемо в школах: вместо «долбления» предложить ученикам письменную переработку известной части учебника; помимо облегчения учащимся получалось бы и педагогами понятие о том, какой порядок укладки сведений и какое изложение требуются для известного возраста.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});