Но большая часть свободного времени, как и повсюду в школах, проходила в возне, в «ский» на «в», в дурачествах разного рода, а иногда в рассказах из сельского быта или из старых времен. Последнего рода беседы происходили среди малых, уединившихся кучек или вообще когда класс не в сборе. Особенно памятны мне такие сеансы по зимам утрами. Встанешь рано и еще в седьмом часу отправляешься; пустынно на улицах; разве какая старуха плетется от заутрени. А если немного попозже, навстречу — целая рота нищих цыганок, побирающихся по дворам: у всех мешки за плечами, у иной в мешке ребенок; одеты все с изысканным неряшеством, в одеялах, в лохмотьях или даже в обыкновенной одежде, но накинутой каким-нибудь необыкновенным образом, косо, наизнанку, задом наперед, вверх ногами. Приходишь в училище. В классе уже сидят человек пять-шесть с бумажным складным фонарем, в который воткнут крошечный сальный огарок, или же с помадною банкой, обращенною в самодельную лампу: она налита салом со светильней в середине. Здесь-то, в этой сумрачной обстановке, рассказывались истории о разбойниках и конокрадах, о кладах и разрыв-траве, о попе в козьей шерсти иль о попе и скворцах.
Попросился к попу ночевать прохожий; поп отказал. Постучался к дьячку. Принял дьячок, а в ночь прохожий умирает и в награду за гостеприимство объявляет пред смертью, что на задворках зарыт котелок с деньгами, который-де и поручается гостеприимному хозяину. Послушал дьячок, нашел котелок и взял. Рассказывает батьке. Батьку взяла зависть: как бы котелок отжилить. Он убивает козла, сдирает с него шкуру, надевает на себя, идет ночью под окно к дьячку, стучит копытом в стекло и протягивает глухим голосом: «Отдай котелок». Раз это и два. Со страхом рассказывает о ночном видении дьячок попу. «Положи котелок на место, — советует поп, — дело не чисто». Послушался дьячок, положил котелок на место, а поп туда. Берет котелок. Пришел с котелком домой радостный, снимает шкуру, ан нет: шкура-то пристала. Подрезать: кровь потекла и больно. Солдат Фома, содержатель табачной лавочки, прибавляет рассказчик, видел, как этого попа провозили в Петербург; народа собралось множество смотреть, и сам Фома видел этого попа.
Другой поп был большой охотник до птиц. Молодой парень кается ему на исповеди, что украл пару скворцов. — «Нехорошо, — отвечает батюшка, — отнеси назад. Где ты достал их?» — «Да над дверями сарая у Гаврилы под крышей». — «Туда и отнеси». Послушался парень, а поп, не будь глуп, пошел и взял себе скворцов. На следующий год снова парень на исповеди. Кается; познакомился он с девкой, такая красивая, отстать не может и печалится, что грешит. «Кто же это такая, где?» — спрашивает торопливо батюшка. — «Ишь ты! — отвечает парень, — это не скворцы».
Но говаривалось ли когда о высоких обязанностях священного сана, о его ответственности? Об утешении скорбящих, о напутствовании молитвой болящих и унывающих, об исправлении порочных увещаниями? Никогда, ничего; как теоретический Катехизис, так и его практическое применение не входили в программу школьных разговоров.
Если не игра и не возня, если не разговоры и пение вроде выше приведенных, то производится работа во внеклассные часы над столами. Столы все изрезаны и будто изгрызены даже; трудилось над ними много поколений. Почтенные это были столы! Сыновья на некоторых находили вырезанными имена своих отцов или начертанными имена знакомых по соседству, попа или дьячка. На некоторых красовались изречения иногда учебного содержания, замечательная по трудности этимологическая форма, иногда изречение или прозвище по адресу кого-нибудь из школьников с его quasi-портретом; ящики, выдолбленные и наверху, и сбоку. Всяк, у кого имелся перочинный нож (к счастию, таких богачей было немного), попробовал непременно свое искусство над столом. А был один, который столом воспользовался для особенной профессии. Он не только выдолбил два большие ящика, но приделал к ним задвижную крышку. Это были его магазины для насекомых. Летом обильный запас доставляли ему мухи; руки его потому были постоянно окровавлены; независимо от магазина целые вороха мушиных трупов высились у него на столе, между книгами и «текой» (самодельною кожаною сумкой для книг); а зимой… но даже противно вспоминать об этом… За поисками этот охотник отправлялся к себе в белье и в волосы, а то выпрашивал позволения поискать у других. Магазины были полны, представляя иногда живой зверинец. Начальство, разумеется, не знало, а товарищи только подсмеивались: «Смотри-ка, сколько набрал он сегодня!» Смотря из теперешнего далека, думаю: как же я в качестве цензора не остановил этого противного звероловства? Должно быть, по тогдашнему кодексу я не находил в себе на это права. Это не «резвость», которая отмечается в журнале; это личный вкус и тихое, мирное занятие.
ГЛАВА XXXIII
ВОСПИТАНИЕ ВОЛИ
14 и 15 июля — что может быть их веселее! Это были обыкновенно дни публичного экзамена и роспуска в училище (как потом и в семинарии). Это были дни и прощанья моего с училищем. Удивительно, что они почти не остались у меня в воспоминании, как и вообще рубеж, отделивший училищный период от семинарского. Должно бы сохраниться в памяти получение выпускного свидетельства, которое последовало, конечно, уже после, во время вакации. Но нет; очевидно, что ректор выдал мне свидетельство, не говоря ни слова; и даже лично ли выдал? Удивительная сухость! А каждому начальнику необходимо бы припасать на эти случаи несколько слов для каждого выпускаемого: они врезывались бы навеки в память и служили бы руководством и предостережением, более или менее действительным, смотря по мягкости сердца и по развитию того, к кому обращены.
Но вообще дни 14 и 15 июля были праздничные в училище, и от них сохранилось впечатление, с которым по светлости, по радости, по полноте успокоения не равнялось ни одно в дальнейшем курсе, семинарском ли, академическом ли. Начать с того, что экзамен публичный не влек никаких последствий для учеников. Это был парад; ученикам заранее было сказываемо, о чем их спросят. Невоструев, по поступлении в ректоры, думал было вывести этот обман публики, но уступил обычаю. Он, правда, не назначал прямо, кого о чем спросят, но после частных экзаменов производил репетицию; спрашивал некоторых, и это означало, что о том же самом и те же самые спрошены будут на публичном. Да в сущности тут и не было обмана, потому что не за тем собирали, чтобы производить сравнительную оценку одному ученику пред другим или выводить заключения, чего достоин тот или другой. Это был показ всего училища публике, которой помимо выслушивания диалогов между спрашивающим учителем и отвечающим учеником предоставлялось вмешиваться самой, предлагать и свои вопросы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});