Не успел я просидеть на снарядном ящике и трех минут, как мимо меня пробежал в нос юнга-посыльный; вскоре после этого раздались медленные ровные удары большого судового колокола, объявлявшего среди безмолвия конец вахты. Было четыре часа утра. «Бедный Шенли, — подумал я, — это звучит похоронным звоном по тебе. А ты тут лежишь недвижный, попав в свой последний штиль».
Едва успела отзвучать медь, как боцман и его помощники собрались вокруг люка в ярде или двух от тела и обычный громоподобный крик возвестил спящим, что теперь наступила их очередь принимать вахту.
— Первой вахте подъем! Эй вы, в жилой палубе! Продерите глаза, сони!
Но тот, кто столь часто выскакивал из своей койки по этому окрику, спал теперь возле меня — и ему ничего не снилось. На синем полотнище, накрывавшем его, не обозначилось ни морщинки.
Теперь на смену мне пришел товарищ из другой вахты, но я сказал, что хочу продежурить дó светла.
LXXX
Последний стежок
Перед самым рассветом к телу подошли двое парусников с фонарями в руках и принесли кусок парусины, два тяжелых ядра, иголки и шпагат. Я сразу понял, с какой целью они явились, ибо на военных кораблях роль бюро похоронных процессий выполняет парусная команда.
Расстелив на палубе парусину, они уложили на нее покойника, уселись по-турецки по обе стороны от него, поставили перед собой фонари и принялись спокойно стегать, словно чинили старый парус. Это были два седоволосых и седобородых морщинистых старика, принадлежавших к немногочисленному разряду матросов, которым, в награду за их долгую и беспорочную службу, дают возможность на вполне заслуженные ими казенные щедроты доживать свой век во флоте скорее всего на положении пенсионеров, поручая всякие несложные и необременительные работы.
— Никак это Шенли, фор-марсовой? — спросил первый, глядя прямо в застывшее лицо перед ним.
— Надо быть, он самый, Рингроуп, — отозвался другой, далеко откидывая назад руку с длинной суровой ниткой. — Нонче он, я чаю, повыше забрался, чем когда на свой фор-клотик лазал. Но у меня это только так, задумки такие. С ними-то, небось, разделаться непросто.
— Однако, что ни говори, дед Траммингс, раз тело его в воду бултых — он и с глаз долой, — ответил Рингроуп, укладывая тяжелые ядра в ноги парусинового савана.
— Это еще как сказать. Ни разу еще товарища не зашивал без того, чтоб он мне опосля не привиделся. Одно я тебе скажу, Рингроуп, хитрый народ эти покойники. Думаешь, он невесть как глубоко нырнул, а стоит кораблю над ними пройти, как они тут как тут, обратно являются. И нумер их бачка уж за ними не числится, и ложку их товарищи давно назад на место воткнули, но все это, дед Рингроуп, ничего не значит. Не умерли они, говорю тебе, не умерли, да и все. Вот ты меня слушай: десятка становых якорей не станет, чтобы такого вот марсового на дне удержать. Скоро он в хвосте тридцати девяти покойников ко мне приплетется, что мне каждую ночь аккурат перед сменою вахт спокойно спать не дают. Невелика корысть такую благодарность за свои труды получать. И каждый смотрит на меня вроде как с упреком, и игла парусная у него в носу торчит. А я так думаю, Рингроуп, неладно это мы делаем с последним стежком. Будь уверен, не нравится он им. Никому.
Я стоял поодаль, облокотившись на пушку, и глядел на стариков. Последнее замечание напомнило мне о суеверном обычае, которого придерживается корабельное бюро похоронных процессий. И я решил, если только мне удастся помешать этому, не давать проделывать с прахом Шенли ничего подобного.
— Траммингс, — сказал я, подходя к нему. — А ведь ты прав. То, чему ты напоследок подвергаешь покойников, несомненно и есть причина, будь уверен, почему они, как ты говоришь, за тобой гоняются. Так будь другом, не делай этого бедному Шенли. Посмотри разок, что случится, если вы этого не сделаете.
— Как по-твоему, Рингроуп, дело парень говорит аль нет? — обратился Траммингс к товарищу, поднимая фонарь к его морщинистому лицу, словно пытаясь разобрать древний пергаментный свиток.
— Не охотник я до новых порядков, — отозвался Рингроуп, — чего в нем плохого, в последнем стежке? Добрый старый обычай. Аккуратней оно так, парень. Им так лучше. Без стежка-то, разве спокойно бы им спалось? Нет, нет, Траммингс, не мудри. И слышать такого не хочу. Я за последний стежок.
— А ты себе представь, Рингроуп, что зашивают не кого-либо другого, а тебя. Как по-твоему, по вкусу пришелся бы тебе такой стежок али нет? Ты уж старый хрыч, Рингроуп, не долго осталось тебе небо коптить, — добавил он, а у самого руки как в лихорадке тряслись, пока он возился с парусиной.
— Ты сам на себя лучше погляди, старик, — ответил Рингроуп, наклоняясь поближе к свету, чтобы всунуть нитку в толстую иглу, дрожавшую у него в руке, словно компасная стрелка гренландского судна у Северного полюса. — Не долго тебе служить осталось. Была б моя воля, отдал бы тебе, так и быть, часть своей крови, старина.
— Не больно ты своей кровью разбрасывайся, из самого-то, поди, и ложки не нацедишь, — отпарировал Траммингс. — Тяжело мне будет, и не хотел бы я это делать, но, видно, придется мне тебя зашивать. И скоро.
— Это меня-то зашивать? Это чтоб я был покойником, а ты живым остался? — взвизгнул Рингроуп. — Правда, пришлось мне слышать от священника со старого «Индепенденса», что старость обманчива, но ни в ком она так ясно не видна, как нынче в тебе. Жаль мне тебя, старик. Живешь ты себе, право, как младенец невинный, а смерть-то меж тем от тебя не отстает: ты в койку — и она в койку, ты из койки — и она из койки, словно вы вместе спите.
— Врешь, старик! — завопил Траммингс, трясясь от бешенства. — Это ты со смертью в одной койке спишь, это из-за тебя в снарядном ящике опять дыра получится.
— Сейчас же возьми обратно свои слова! — заорал Рингроуп, наклоняясь над телом и угрожая противнику дрожащей рукой, из которой не выпускал иглы, — сейчас же возьми обратно свои слова, а не то я тебе дыхало придавлю!
— Черт вас подери, старье, — совести, что ли, у вас нет над покойником драться? — крикнул один из помощников старшего парусника, спускаясь с верхней палубы. Кончайте скорее свое дело и айда наверх помогать.
— Только еще один стежочек, — пробурчал себе под нос Рингроуп, подкрадываясь к лицу.
— Тогда бросай гардаман, Траммингс без тебя доделает. Пошли наверх, грот у нижней шкаторины починить надо, пока ветер не поднялся. Слышишь, старина, говорят тебе, брось гардаман и ступай за мной!
При повторном приказании начальника Рингроуп встал и, обратившись к товарищу, промолвил:
— Все это я зря наболтал, Траммингс, прости меня. Но помяни мое слово, последний стежок через нос не забудь, иначе бед не оберешься.
Когда помощник и парусник исчезли, я подошел к Траммингсу:
— Не делай этого, прошу тебя, не делай, поверь мне, нехорошо это.
— Ну, парень, попробую разок этого без стежка проводить, и если потом он меня преследовать не будет, впредь буду насмерть стоять, чтобы покойникам нос не калечили, не будь я Траммингс.
Итак, ничем не изувеченные останки Шенли были водворены между пушками, их снова накрыли гюйсом, а я опять уселся на снарядный ящик.
LXXXI
Как в море хоронят матроса
Едва закончился утренний сбор, боцман и его четыре боцманмата стали вкруг грот-люка и, подав обычную дудку, объявили: «Всей команде покойника хоронить!».
На военном корабле всё, даже похороны человека, происходит с безжалостной быстротой, требуемой морским уставом. И будь ли то «Всей команде хоронить покойника!» или «Всей команде получать грог!» — приказание отдается столь же грубым голосом.
Офицеры и команда собрались на подветренном шкафуте, и сквозь эту толпу матросов с обнаженными головами товарищи Шенли пронесли его тело к тому самому трапу, где оно трижды содрогалось под ударами плети. Но в смерти есть нечто, облагораживающее даже тело бедняка, и сам капитан снял фуражку перед останками человека, которого, не сняв фуражки, он при жизни осудил к позорному наказанию.
— «Я воскресение и жизнь!» — торжественно начал капеллан в полном облачении, с молитвенником в руке.
— Прочь с ростров, так вас растак! — заорал боцманмат на кучку марсовых, забравшихся туда, чтоб лучше все разглядеть.
— «Тело сие мы предаем морю!»
При этих словах товарищи Шенли наклонили доску, и тело моряка соскользнуло вниз.
— Посмотри наверх, — шепнул Джек Чейс. — Видишь птицу? Это дух Шенли.
Подняв глаза, все увидели снежно-белую одинокую птицу, которая, прилетев неизвестно откуда, парила над грот-мачтой в течение всей службы, а теперь уносилась ввысь в небесную глубину.
LXXXII
Что остается от матроса, после того как его похоронили в море