Словом, маскарад у Энгельгардта – не обычный костюмированный бал в узком великосветском и даже полусветском кругу, где все знали друг друга, где, маскируясь, молодая женщина всего-навсего демонстрировала свою красоту, подчеркивая ее необычным нарядом, и у Арбенина есть все основания быть недовольным женой, решившейся на сомнительный, неосторожный поступок. Ведь для того чтобы осуществить свой план, мадам Арбенина вынуждена прибегнуть к целому ряду хитростей. Во-первых, заказать загодя соответствующее платье (в отличие от мужчин, которым было достаточно полумаски или условно маскарадного головного убора – «венециано», – дама не имела права появиться у Энгельгардта в обычном бальном туалете). Во-вторых, опять же заранее, уговориться с достаточно надежной наперсницей, поскольку нужен был не только костюм, но и место, где можно было бы переодеться, и притом дважды: до маскарада и после.
Арбенин все это знает, вмиг понял, поэтому-то и недоумевает: если Нину тянет в веселый дом на Невском всего лишь полудетское любопытство, то почему бы, в самом деле, не попросить мужа и проводить ее, да и «домой отвезть»? Печальна не сама неосторожность, а – предосторожности, ей предшествовавшие. Все это и наводит на подозрение, что Арбенин, при всей своей опытности, прозевал, проморгал тот момент, когда из куколки вылупилась бабочка, когда его жена – ребенок, дитя, ангел – превратилась в банальную светскую женщину – даму как все, уже успевшую войти во вкус той относительной свободы, какую предоставлял замужней женщине кодекс большого света, уже втянулась в паркетную войну тщеславий – умирая, не забывает спросить у горничной, к лицу ли нынче была одета…
Короче: Нина совсем не случайно оказывается на праздничном увеселении у Энгельгардта, и подозрения Арбенина, даже если вычесть из сюжета как театральную условность пресловутый эмалевый браслет, рождены не мнительностью, а предчувствием неизбежного конца выдуманного им рая. И если бы ослепленный приступом ревности и мести, Евгений Арбенин способен был взглянуть на себя объективно, то вынужден был бы признать, что тихая семейная заводь не для таких, как он, и что домашние уюты неуютны для людей, которым по складу ума и характера необходима сильная внешняя деятельность. Или хотя бы ее надежный, равный по степени риска и напряжения душевных сил, заменитель. В том-то и тайна блестящего, но ничтожного века, что, не давая ходу людям со слишком сильными страстями, он загонял их в подполье, и прежде всего – в подполье игорных домов. Ведь жизнь «постоянного» игрока не только манила богатством, не просто обещала возможность составить или поправить состояние, но создавала иллюзию жизни, исполненной тревог и риска. Та же мысль – одна из центральных идей «Героя…»: «Гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума…»
Николай приковал – к бюрократической конторке – весь интеллектуальный потенциал России. «Его самодержавие Божьей милостью, – пишет А.Ф.Тютчева, – было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верою совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии… Угнетение, которое он оказывал, не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее».
В этих обстоятельствах любой вид независимости, даже во имя собственной личности, любое проявление индивидуальной свободы, включая такое «безнравственное», как нарушение императорского закона о запрещении азартной игры, приобретали оттенок бунта в защиту «инициативы и жизни». В государстве, где было наложено табу на «сильную внешнюю деятельность», карточная игра являлась порою единственным средством «не умереть от удара» и «не сойти с ума» – для тех, кто имел несчастье родиться для действия, требующего «напряжения всех душевных сил».
Как ни парадоксально, но даже поощряемые и явно любимые императором маскарады и те несли в себе бессознательный элемент протеста против насаждаемого им «автоматизма». Не случайно же «маскарадный бум» возникает как раз в тот самый момент, когда Николай, у которого вид человека без униформы вызывал раздражение, приказал ввести мундир для придворных дам (нововведение, как известно, настолько возмутило Пушкина, что он счел необходимым отметить его в своих записках).
И вот еще на какую еретическую гипотезу наводит сопоставление «Маскарада» со светской хроникой 1834–1836 годов. Почему-то никто из биографов Пушкина не обратил внимания, что «Маскарад» – трагедия ревности и мести – создавался в то же самое время и в той же самой среде, в которой созревала, медленно, но неуклонно приближаясь к кровавой развязке, и драма Пушкиных. А между тем сопоставление этих двух историй – той, что якобы выдумал Лермонтов, и той, какую пережил Пушкин, попавший, подобно Арбенину, в капкан «глухой ревности», – выявляет так много сближений, и сближений странных, что их не объяснить случайным совпадением. Особенно если учесть, что драма в семье Пушкиных происходила буквально у всех на глазах. «Мы видели, – свидетельствует Дарья Федоровна Тизенгаузен-Фикельмон, – как эта роковая история начиналась среди нас, подобно стольким другим кокетствам, мы видели, как она росла, увеличивалась, становилась мрачнее, сделалась такой горестной…»
Казарин, смоделировав продолжение интриги, по воле случая завязавшейся в доме Энгельгардта, предсказывает Арбенину: «Несчастье с вами будет в эту ночь…» Несчастье Пушкину мог предсказать и Лермонтов, с его-то способностью «читать в уме»: уж очень непрочным выглядел союз «первого романтического поэта с первой романтической красавицей». Для того чтобы угадать это, достаточно было понаблюдать хотя бы в течение одного бального сезона и за Натальей Николаевной, обожавшей, как и Нина, входящие в моду «опасные вальсы», и за ее нетанцующим, как и Арбенин, мужем с вечным блюдечком мороженого в руке… Мелочь, но явно списанная с натуры. Мороженое было единственным удовольствием, которое Пушкин получал от балов, где блистала его Наташа. Над этой своей слабостью он и сам подшучивал. Даже в письмах. Так, сообщая жене о дворянском бале в огромном особняке Нарышкиных, на который не поехал, поэт пишет: «Было и не слишком тесно, и много мороженого, так что мне бы очень хорошо было». И еще: «Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое». К тому же Пушкин, как и Арбенин, был игрок. И притом «постоянный». Он сам говорил, что из всех волновавших его страстей страсть к игре самая сильная и что он предпочел бы умереть, чем не играть. Женившись, как и Арбенин, он дал зарок, отстал, по собственному признанию, «от карт и костей». И все-таки: стоило Наталье Николаевне уехать из Петербурга, как Пушкин пускался в игру. И, как правило, в отличие от Арбенина, проигрывал. Иногда скрывал проигрыш от жены, но чаще чистосердечно винился: «Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги… и проиграл их. Но что делать? Я так был желчен, что надо было развлечься чем-нибудь». Но была ли у Лермонтова возможность пристально и не мельком наблюдать за Пушкиным? Разумеется. Еще в юнкерскую пору, 1 июля 1833 года, Михаил Юрьевич присутствует на ежегодном петергофском празднике в честь дня рождения императрицы. Высочайший приказ, дозволяющий воспитанникам юнкерской школы, чей летний лагерь расположен неподалеку от царской резиденции, «быть уволенными» на это гулянье, подписан императором накануне, 30 июня. Не избежал явки на именинное, государственной важности мероприятие и Александр Сергеевич. Гулянье это Лермонтов увековечит в поэме «Петергофский праздник». Поскольку юнкерские поэмы, кроме «Монго» (с купюрами), по причине «фривольности» не входят ни в один из худлитовских четырехтомников, процитирую из нее хотя бы отрывок:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});