— Я не обязался, а согласился, потому что мне всё равно.
— И прекрасно, прекрасно, я нисколько не имею намерения стеснять ваше самолюбие, но…
— Тут не самолюбие.
— Но вспомните, что вам собрали сто двадцать талеров на дорогу, стало быть, вы брали деньги.
— Совсем нет, — вспыхнул Кириллов, — деньги не с тем. За это не берут.
— Берут иногда.
— Врёте вы. Я заявил письмом из Петербурга, а в Петербурге заплатил вам сто двадцать талеров, вам в руки… и они туда отосланы, если только вы не задержали у себя.
— Хорошо, хорошо, я ни в чём не спорю, отосланы. Главное, что вы в тех же мыслях как прежде.
— В тех самых. Когда вы придёте и скажете: «пора», я всё исполню. Что́, очень скоро?
— Не так много дней… Но помните, записку мы сочиняем вместе, в ту же ночь.
— Хоть и днём. Вы сказали, надо взять на себя прокламации?
— И кое-что́ ещё.
— Я не всё возьму на себя.
— Чего же не возьмёте? — всполохнулся опять Пётр Степанович.
— Чего не захочу; довольно. Я не хочу больше о том говорить.
Пётр Степанович скрепился и переменил разговор.
— Я о другом, — предупредил он, — будете вы сегодня вечером у наших? Виргинский именинник, под тем предлогом и соберутся.
— Не хочу.
— Сделайте одолжение, будьте. Надо. Надо внушить и числом и лицом… У вас лицо… ну, одним словом, у вас лицо фатальное.
— Вы находите? — рассмеялся Кириллов, — хорошо, приду; только не для лица. Когда?
— О, пораньше, в половине седьмого. И знаете, вы можете войти, сесть и ни с кем не говорить, сколько бы там их ни было. Только, знаете, не забудьте захватить с собою бумагу и карандаш.
— Это зачем?
— Ведь вам всё равно; а это моя особенная просьба. Вы только будете сидеть, ни с кем ровно не говоря, слушать и изредка делать как бы отметки; ну хоть рисуйте что-нибудь.
— Какой вздор, зачем?
— Ну коли вам всё равно; ведь вы всё говорите, что вам всё равно.
— Нет, зачем?
— А вот затем, что тот член от Общества, ревизор, засел в Москве, а я там кой-кому объявил, что, может быть, посетит ревизор; и они будут думать, что вы-то и есть ревизор, а так как вы уже здесь три недели, то ещё больше удивятся.
— Фокусы. Никакого ревизора у вас нет в Москве.
— Ну пусть нет, чёрт его и дери, вам-то какое дело и чем это вас затруднит? Сами же член Общества.
— Скажите им, что я ревизор; я буду сидеть и молчать, а бумагу и карандаш не хочу.
— Да почему?
— Не хочу.
Пётр Степанович разозлился, даже позеленел, но опять скрепил себя, встал и взял шляпу.
— Этот у вас? — произнёс он вдруг вполголоса.
— У меня.
— Это хорошо. Я скоро его выведу, не беспокойтесь.
— Я не беспокоюсь. Он только ночует. Старуха в больнице, сноха померла; я два дня один. Я ему показал место в заборе, где доска вынимается; он пролезет, никто не видит.
— Я его скоро возьму.
— Он говорит, что у него много мест ночевать.
— Он врёт, его ищут, а здесь пока незаметно. Разве вы с ним пускаетесь в разговоры?
— Да, всю ночь. Он вас очень ругает. Я ему ночью Апокалипсис читал, и чай. Очень слушал; даже очень, всю ночь.
— А, чёрт, да вы его в христианскую веру обратите!
— Он и то христианской веры. Не беспокойтесь, зарежет. Кого вы хотите зарезать?
— Нет, он не для того у меня; он для другого… А Шатов про Федьку знает?
— Я с Шатовым ничего не говорю и не вижу.
— Злится, что́ ли?
— Нет, не злимся, а только отворачиваемся. Слишком долго вместе в Америке пролежали.
— Я сейчас к нему зайду.
— Как хотите.
— Мы со Ставрогиным к вам тоже, может, зайдём оттуда, этак часов в десять.
— Приходите.
— Мне с ним надо поговорить о важном… Знаете, подарите-ка мне ваш мяч; к чему вам теперь? Я тоже для гимнастики. Я вам, пожалуй, заплачу деньги.
— Возьмите так.
Пётр Степанович положил мяч в задний карман.
— А я вам не дам ничего против Ставрогина, — пробормотал вслед Кириллов, выпуская гостя. Тот с удивлением посмотрел на него, но не ответил.
Последние слова Кириллова смутили Петра Степановича чрезвычайно; он ещё не успел их осмыслить, но ещё на лестнице к Шатову постарался переделать свой недовольный вид в ласковую физиономию. Шатов был дома и немного болен. Он лежал на постели, впрочем одетый.
— Вот неудача! — вскричал Пётр Степанович с порога; — серьёзно больны?
Ласковое выражение его лица вдруг исчезло; что-то злобное засверкало в глазах.
— Нисколько, — нервно привскочил Шатов, — я вовсе не болен, немного голова…
Он даже потерялся; внезапное появление такого гостя решительно испугало его.
— Я именно по такому делу, что хворать не следует, — начал Пётр Степанович быстро и как бы властно; — позвольте сесть (он сел), а вы садитесь опять на вашу койку, вот так. Сегодня под видом дня рождения Виргинского соберутся у него из наших; другого впрочем оттенка не будет вовсе, приняты меры. Я приду с Николаем Ставрогиным. Вас бы я, конечно, не потащил туда, зная ваш теперешний образ мыслей… то есть в том смысле, чтобы вас там не мучить, а не из того, что мы думаем, что вы донесёте. Но вышло так, что вам придётся идти. Вы там встретите тех самых, с которыми окончательно и порешим, каким образом вам оставить Общество и кому сдать, что́ у вас находится. Сделаем неприметно; я вас отведу куда-нибудь в угол; народу много, а всем незачем знать. Признаться, мне пришлось-таки из-за вас язык поточить; но теперь, кажется, и они согласны, с тем, разумеется, чтобы вы сдали типографию и все бумаги. Тогда ступайте себе на все четыре стороны.
Шатов выслушал нахмуренно и злобно. Нервный недавний испуг оставил его совсем.
— Я не признаю никакой обязанности давать чёрт знает кому отчёт, — проговорил он наотрез, — никто меня не может отпускать на волю.
— Не совсем. Вам многое было доверено. Вы не имели права прямо разрывать. И, наконец, вы никогда не заявляли о том ясно, так что вводили их в двусмысленное положение.
— Я, как приехал сюда, заявил ясно письмом.
— Нет, не ясно, — спокойно оспаривал Пётр Степанович, — я вам прислал, например, «Светлую личность», чтобы здесь напечатать и экземпляры сложить до востребования где-нибудь тут у вас; тоже две прокламации. Вы воротили с письмом двусмысленным, ничего не обозначающим.
— Я прямо отказался печатать.
— Да, но не прямо. Вы написали: «не могу», но не объяснили по какой причине. «Не могу» не значит «не хочу». Можно было подумать, что вы просто от материальных причин не можете. Так это и поняли и сочли, что вы всё-таки согласны продолжать связь с Обществом, а стало быть могли опять вам что-нибудь доверить, следовательно себя компрометировать. Здесь они говорят, что вы просто хотели обмануть, с тем чтобы, получив какое-нибудь важное сообщение, донести. Я вас защищал изо всех сил и показал ваш письменный ответ в две строки, как документ в вашу пользу. Но и сам должен был сознаться, перечитав теперь, что эти две строчки неясны и вводят в обман.
— А у вас так тщательно сохранилось это письмо?
— Это ничего, что оно у меня сохранилось; оно и теперь у меня.
— Ну и пускай, чёрт!.. — яростно вскричал Шатов. — Пускай ваши дураки считают, что я донёс, какое мне дело! Я бы желал посмотреть, что́ вы мне можете сделать?
— Вас бы отметили и при первом успехе революции повесили.
— Это когда вы захватите верховную власть и покорите Россию?
— Вы не смейтесь. Повторяю, я вас отстаивал. Так ли, эдак, а всё-таки я вам явиться сегодня советую. К чему напрасные слова из-за какой-то фальшивой гордости? Не лучше ли расстаться дружелюбно? Ведь уж во всяком случае вам придётся сдавать станок и буквы и старые бумажки, вот о том и поговорим.
— Приду, — проворчал Шатов, в раздумьи понурив голову. Пётр Степанович искоса рассматривал его с своего места.
— Ставрогин будет? — спросил вдруг Шатов, подымая голову.
— Будет непременно.
— Хе-хе!
Опять с минуту помолчали. Шатов брезгливо и раздражительно ухмылялся.
— А эта ваша подлая «Светлая личность», которую я не хотел здесь печатать, напечатана?
— Напечатана.
— Гимназистов уверять, что вам сам Герцен в альбом написал?
— Сам Герцен.
Опять помолчали минуты с три. Шатов встал наконец с постели:
— Ступайте вон от меня, я не хочу сидеть вместе с вами.
— Иду, — даже как-то весело проговорил Пётр Степанович, немедленно подымаясь, — одно только слово: Кириллов, кажется, один-одинёшенек теперь во флигеле без служанки?
— Один-одинёшенек. Ступайте, я не могу оставаться в одной с вами комнате.
«Ну, хорош же ты теперь!» весело обдумывал Пётр Степанович, выходя на улицу; «хорош будешь и вечером, а мне именно такого тебя теперь надо, и лучше желать нельзя, лучше желать нельзя! Сам Русский Бог помогает!»