Мерин-Волконский подошел к царице.
— Ступай с нами!
— Куда?! Как смеешь?! — вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.
— Хлопот от вас много… Чего, ребята, ждете, уведите царицу! Знаете, куда везти!
— Василий Иванович! — закричала Марья Петровна, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.
— Куда вы ее? — спросил Шуйский.
— А куда еще — в монастырь, в монахини.
— Вы не смеете!
— Ты смел государство развалить.
— В какой монастырь?!
— Да зачем тебе знать? — ухмыльнулся Ляпунов. — Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться… А впрочем, изволь — в Ивановский повезли. Сегодня и постригут.
— За что меня так ненавидите? За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? — взмахнул руками, отстраняя от себя насильников. — Кого я только не миловал! Злейших врагов моих по домам отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?
— Чего раскудахтался? — сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам. — Постригите его, и делу конец.
Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:
— Хочешь ли в монашество?
— Не хочу!
Иеромонах беспомощно обернулся к Ляпунову.
— Что вы как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!
— Но это насильство! — крикнул Шуйский.
— А хоть и насильство. — Ляпунов схватил царя за руки. — Не дергайся… Приступайте!
Иеромонахи торопливо говорили нужные слова, Шуйский кричал:
— Нет! Нет!
Но князь Туренин повторял за монахами святые обеты.
Кончилось наконец.
— Рясу! — зарычал Ляпунов.
Василия Ивановича раздели до исподнего белья, облачили в черную иноческую рясу.
— Теперь хорошо. — Ляпунов с удовольствием обошел вокруг Василия Ивановича. — Отведите его к себе в Чудов монастырь. Да глядите, чтоб не лентяйничал, молился Богу усердно.
— Дураки! — крикнул насильникам Василий Иванович. — Клобук к голове не гвоздями прибит!
…Царицу Марью Петровну постригали в иноческий сан в Ивановском монастыре. Силой. Вместо обещаний Господу, вместо радости и смирения царица срывала с себя рясу бросала куколь, кричала мучительницам своим:
— Будьте прокляты, сослужители Змея! — и плакала, плакала, звала мужа своего — Самодержец мой! Жизнь моя! Свет мой прекрасный! Не монах ты, и я не монахиня, ибо свершилось насилие над супругами. Вот они, волчицы с личинами Христовых невест! Какой злобой сверкают глаза, как щелкают, волчицы, ваши зубы! Не ваша я! Перед Господом обещалась я быть верной мужу моему Василию до последнего вздоха. Иисус Христос, слышишь ли, видишь ли — остаюсь верная клятве. Господи! Как Ты терпишь изменниц в доме Своем? Князь мой! Государь великий, рабы твои, безумные москвичи своими же руками разрушают крепость царства… Не с ними я, с тобой. Пусть разлучена, пусть вдова поневоле. Но каждой кровинкою моей — с тобой, всеми мыслями — с тобой. Навек. Буду горлицей прилетать к тебе в келию, в темницу, в яму. И ты, сокол мой, — стремись ко мне. Да соединит нас Богородица, пусть во сне, пусть в мороке или видении. Не отказываюсь от тебя! Господа ради не отказываюсь! Ибо все молитвы, совершенные надо мною, над тобою, свет мой, сень моя, — ложь, ложь, ложь!
Царицу заперли в келии.
Ночью к ней пришла игуменья.
— Патриарх Гермоген поминает мужа твоего Василия царем, а тебя, Марья Петровна, царицей. Не брани нас, терпи. Бог даст, уляжется смута.
— Прости и ты меня, матушка, — ответила государыня. — Но я так тебе скажу. Коли патриарх насильного пострижения не признал, то и тебе не следует держать меня за инокиню…
— Будь по-твоему, — согласилась игуменья.
Марье Петровне принесли кушанье с мясом, и она расплакалась.
— Да о том ли я? К мужу верните! К свету моему!
Царица за себя постояла, а Василий Иванович монахам перечить не стал. Держали его в Чудовом монастыре, в тюремной келии.
15
Боярин Федор Иванович Мстиславский, бояре братья Романовы, вся боярская Дума молчаливо согласилась с воровским посягательством Захария Ляпунова на царское достоинство Шуйского.
Дума клятвопреступников есть первая погибель государства. Ума — палата, но без совести государство не живет. Одна измена приводит другую, другая третью, и так без конца, покуда меч-кладенец не разрубит порочную цепь.
Приспело время хитрости.
На другой день после пострижения Шуйского в монахи Вор прислал к боярам грамоту, требуя открыть для него ворота. Ответили уклончиво: нынче день пророка Ильи, ради праздника никакого дела вершить нельзя, Дума соберется завтра.
На самом-то деле Мстиславскому было не до молитв, не до праздности. Коварствовал князь.
20 июля он рассылал по городам грамоты: «Польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а Вор в Коломенском. Литовские люди, по ссылке с Жолкевским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести. Мы, видя, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не любят, к нему не обращаются и служить ему не хотят… били челом ему… И государь государство оставил, съехал на свой старый двор и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством заодно и Вора на государство не хотеть».
Городам писалось одно, а гетману Жолкевскому другое. Мстиславский просил не медлить, поспешать к Москве, спасти ее от Вора, а благодарная Москва со всем государством за то спасение присягнет королевичу Владиславу.
Трех полных дней не минуло, как правдолюбец Захарий Ляпунов ожидал у Данилова монастыря повязанного по рукам-ногам Вора. Но к Захарию явился из Коломенского сам Рукин, ближний человек Самозванца, привез мешок денег и обещание — отдать роду Ляпуновых в удел на вечные времена Рязанскую землю, а сам род — возвести в княжеское достоинство.
И Захарий прозрел! Увидел в Воре истину для России. Принялся хлопотать о призвании царя Дмитрия на царство. Купил стражу нескольких ворот, чтоб пустили казаков и Сапегу в Москву.
Сапега придвинулся к городу, ибо Вор получил от Мстиславского и от всей Думы ответ: перестань воровать, отправляйся в Литву.
Народ роптал, поминая добром царя Дмитрия Иоанновича, а патриарх Гермоген на каждой службе возглашал проклятье Ляпунову и его мятежникам, объявляя постриг Шуйского и жены его в монашество насильством, надругательством над церковью. Гермоген монахом назвал князя Туренина, который произносил обеты.
24 июля на Хорошевские поля явился с польским и русским войском гетман Жолкевский. Русских у него было шесть тысяч. Королевичу Владиславу присягнули со своими дружинами Валуев и Елецкий, бывшие защитники Царева-Займища.
От боярской Думы гетману послали письмо: «Не требуем твоей защиты. Не приближайся, встретим тебя как неприятеля».
Мстиславский выслал на Жолкевского отряд конницы, и в той схватке его человек передал гетману тайное письмо: «Врагом ли ты пришел к Москве или другом?»
Гетман послал на переговоры Валуева и сына изменника Михаила Глебовича Салтыкова — Ивана. Валуев передал Думе краткое послание гетмана: «Желаю не крови вашей, а блага России. Предлагаю вам державство Владислава и гибель Самозванца». Иван Михайлович Салтыков привез договор, который тушинцы утвердили с Сигизмундом, признав над собой власть королевича.
Судьбу России решили Федор Мстиславский, Василий Голицын, Данила Мезецкий, Федор Шереметев, дьяки Телепнев и Луговской. Вся эта братия подписала с гетманом Жолкевским статьи договора об избрании на Московское царство королевича Владислава.
Гермоген узнал о свершившемся последним, даже о том, что в Девичьем поле уже поставлены шатры с алтарями для присяги королевичу. Вознегодовал, но смирился, поставил условие: «Если королевич крестится в православную веру — благословлю, не крестится — не допущу нарушения в царстве православия — не будет на вас нашего благословения».
Жолкевский за Владислава давать клятву переменить веру отказался, но изыскал успокоительное обещание: «Будучи царем, Владислав, внимая гласу совести и блюдя государственную пользу, исполнит желание России добровольно».
17 августа десять тысяч московских людей, среди них бояре, высшее духовенство, служилые люди, жильцы, дети боярские, купечество, именитые посадские граждане, начальники стрелецкие и казацкие, целовали крест королевичу Владиславу.
Первым клялся в верности договору гетман Жолкевский.
В одном из шатров присягу принимал сам Гермоген. К нему, прося благословения, подошли Михаил Глебович Салтыков с сыном, князь Мосальский и другие изменники.
— Если вы явились с чистым сердцем, то будет вам благословение вселенских патриархов и от меня, грешного, — сказал Гермоген, — если же с лестью, затая ложь и замыслив измену вере, будьте прокляты!