своих людей в ЦК, хотя человеку, делающему карьеру, решиться на это было не так просто: ошибаться, как Кочетов, всегда было позволительно (пожурят, на худой конец), ошибки противоположные не прощались.
«Литературная газета» той поры (1958–1963 годы) была своеобразным и ярким, во всяком случае достаточно характерным организмом, дающим возможность составить представление о самом механизме процесса десталинизации в литературной жизни. Редактор газеты, уже упоминавшийся мною С. С. Смирнов — один из героев писательского собрания, исключившего Пастернака, — составил себе в следующие годы громкое имя и огромную популярность, настойчиво и упорно занимаясь помощью ветеранам войны, оказавшимся в наших лагерях, обездоленным после амнистии всевозможной волокитой, бюрократизмом и равнодушием. А так как в редкой семье такой «обиды» к тому времени не накопилось, то Смирнов, начавший свою филантропическую деятельность скромным очерком о героях Брестской крепости — о погибших или рассеянных по свету, промыкавшихся в немецких, а потом в наших лагерях, оказался перед огромной лавиной человеческого горя, конкретно — жалоб, хлынувших к нему от тех, кто прослышал о чудаке, занимающемся реальной помощью людям.
Кому-то (а может быть, и многим) заступничество известного писателя и редактора газеты действительно помогло, добрые дела этот человек делал, ухитрившись одновременно не обездолить себя, выжать из своей филантропической деятельности все что можно для эксплуатации весьма скромного дарования. И это было в духе поры Реабилитации (восстановление прав несправедливо обиженных — якобы правда о том, что было). Разумеется, даже попытки анализа того, как это могло с героями Бреста произойти, Смирнов не пытался делать, утвердившись тем не менее в репутации известного прогрессиста, хотя в начале его деятельности был Пастернак, а при финале — Солженицын, за чье исключение он как секретарь СП не мог не голосовать. Интересно, напомнил ли кто-нибудь из либеральных собутыльников этого советского доктора Гааза о том, что это ведь Иван Денисович был в Бресте, а потом оказался в нашем лагере под номером Щ-854!
Но в 1959 году, когда начиналась новая газета, Смирнов был фигурой очень подходящей: еще молодой, энергичный, с настоящим авторитетом заступника — все в духе времени. Он и людей подобрал себе под стать. Но, как часто в таких случаях оказывается, произошла некоторая оплошность. Смирнов, человек достаточно профессиональный, понимал, что литературную газету должны делать люди не просто бойкие, но и талантливые. И преимущественно молодые — здесь нужен задор, отчаянность, быстрые ноги. Он пригласил в газету только-только пришедших в литературу, по нашим понятиям еще молодых людей, в самую пору их собственного процесса оттаивания. Конфликт не мог не возникнуть, хотя поначалу, надо думать, был момент некоторого взаимопонимания: Смирнову нужна была по возможности яркая и острая газета, в которую, как говорят, пошел бы писатель, совершенно в духе времени, щекочущая нервишки алчущим обличения либерально размышляющим интеллигентам, способная иногда на некоторый, в позволительных пределах, литературный скандальчик. Он получил такую газету: она была порой яркой, по тем временам острой, писатель в нее пошел, скандальчики в ней происходили… Но у тех, кто пришел в газету, как раз в середине пятидесятых годов придя в литературу, были свои планы, не имеющие отношения к намерениям Смирнова; и темперамент был другой, и боль, заставлявшая их, в отличие от автора очерков про Брестскую крепость, пытаться доискиваться до причин, по которым Иван Денисович, проходивший службу в каком-нибудь Бресте, в первый день войны, должной иметь место только на чужих территориях, оказался окруженным и обойденным стремительно ехавшими на своих танках немцами, а потом, побывав в немецком плену, угодил в наш лагерь, по-своему более страшный. Смирнов считал: в свое время об этом можно было упомянуть — и того слишком много. А кое-кто из его сотрудников полагал, что оставить без разъяснения причины, по которым жизнь Ивана Денисовича сложилась столь затейливо, — безнравственно. Различие достаточно принципиальное.
Разумеется, мне не приходит в голову представить «Литературную газету» той поры неким компактным коллективом — это был организм вполне аморфный и достаточно ублюдочный, со старыми кадрами стукачей, переживших десяток редакторов, делавших карьеру еще в сталинское время, с бездарными газетчиками, способными на что угодно за самый нищенский гонорар. Но не они определяли лицо газеты в то время, а оно между тем было весьма выразительным, и это не просто, так сказать, любопытно или трогательно, но, как уже говорилось, характерно.
Впрочем, и те, кто определял в ту пору характерность физиономии газеты, были совсем не однородны. От Бондарева, красиво пришедшего в литературу с повестями о войне, полемически утверждавшими высокую правоту окопного взгляда перед обзором, открывающимся из окон Генштаба; пошедшего еще дальше в романе, в котором он сказал по тем временам весьма сильно о трагедии послевоенного сталинского террора, а затем круто повернулся вместе со временем, побежал впереди начальства, шагнул из «Нового мира» прямо в «Октябрь» и стал автором откровенно лживого просталинского фильма о войне, совсем в духе появившихся в последние годы мемуаров прославленных сталинских маршалов, все дальше и дальше от правды потащивших нашу многострадальную историческую науку в угоду очередной охранительной конъюнктуре. Эволюция стремительная и любопытная, в которой так полно виден этот по-женски чуткий к дуновениям конъюнктуры невысокого разбора беллетрист, достаточно трезвый и хваткий, чтобы выстраивать свои сочинения всякий раз на полшага впереди очередного, сверху идущего порыва ветра. Чисто литературное поражение Бондарева было бы неизбежно даже при большем даровании: он оказался чуть впереди ветра, дунувшего в противоположную сторону, опередил откровенных мракобесов, с готовностью принялся оформлять столь радикальное и одновременно стремительное изменение своего мироощущения. Фигура вполне заурядная и в этой характерности, но в ту пору в газете и он был на месте, а я остановился на нем, чтобы показать различие людей, объединявшихся в то время общностью гражданского пафоса. От Бондарева до Окуджавы. Да, и Булат Окуджава со своим пронзительно-современным городским романсом, в котором истинная поэзия, поставленная служить, казалось бы, всего лишь муравьиной жизни, принципиально не желая над нею подниматься, явила в этой мизерабельности истинную силу, мужество, темперамент — судьбу. А между тем в газете той поры, взяв гитару в руки, Окуджава показал, в отличие от только что упоминавшегося коллеги-прозаика, чистоту и твердость позиции, неспособной измениться, как бы грозны или прельстительны ни были дующие над ним ветры. Подчеркнуто мужественный, по-ремарковски отчаянно смелый автор романов и повестей позабыл все свои обещания и им же обнаженную горечь при первом намеке на то, что за такую правду могут перестать платить, а органично-непритязательная, изнутри светящаяся муза Окуджавы с ее бедненькой, столь же полемически мещанской гитарой и глазом не повела, не замечая угроз и посулов. В первом случае перед нами была неразличимая в горячке, лишь скамуфлированная под цвета времени маленькая спекуляция, устремленная только в литературную карьеру, а во втором — естественность существовавшей во