В то же время он признавал необходимость сомнений. Нет знания без сомнения. К тому же и авторитеты бывают ложными. Тот, кто слепо доверился догмам в годы юности, быстро созревает для рабства. Авторитарный принцип обучения неприемлем и отвратителен. «Я не хочу, чтобы наставник один все решал и только один говорил; я хочу, чтобы он слушал также своего питомца», – писал Монтень. Лишь демократическая педагогика мудра и эффективна, ибо в состоянии учесть не только пожелания и влечения, но и способности ребёнка. Учеба должна включать в себя элементы творчества и общения, деятельности и путешествия. В противном случае коллеж становится местом, где дети безнадежно тупеют. «Я не хочу оставлять его (ребенка. – авт.) в жертву мрачному настроению какого-нибудь жестокого учителя. Я не хочу уродовать его душу, устраивая ему сущий ад и принуждая, как это в обычае у иных, трудиться каждый день по четырнадцати или пятнадцати часов, словно он какой-нибудь грузчик». Говорить о Монтене как о педагоге трудно, так как он не укладывается в традиционный облик просветителя. По мнению Ж. Вормсера, он не «не входил в число сторонников» идеи всеобщего школьного образования. Монтень считал, что школы и институты должны свято следовать указаниям природы, развивая заложенные в нас способности. Не стоит обучать тому, что мы не в состоянии как следует усвоить. Обретая свободу поступков и решений, принимая ответственность за них, человек тем самым обретает и силу. Прежде же нас приучали к помочам так, что «мы уже не в состоянии обходиться без них».[372]
Монтень – ревностный сторонник исторического образования. Это, пожалуй, одна из главных и принципиальнейших его посылок. История – наука наук. Монтень ставил историков на самый верх иерархической лестницы знаний (рядом с поэтами). И он прав, если только иметь в виду честных и великих историков. Такой историк сможет преподать юноше «не столько знания исторических фактов, сколько уменье судить о них». Монтень ставил на первое место среди гуманитариев Плутарха и Сенеку. Они привлекали его прежде всего легкостью изложения, ясностью слога. Читая мелкие произведения Плутарха или «Письма» Сенеки, не нужно было прилагать особых усилий. Оба этих ученых (историк и философ) жили почти в одно время, оба были наставниками римских императоров, хотя являлись выходцами из других стран. Им сопутствовало богатство и знатность. «Их учение – это сливки философии, преподнесенной в простой и доступной форме». Плутарх стоял на позициях, близких Платону, Сенека же – сторонник стоическо-эпикурейских воззрений. Вот как дальше сам Монтень оценивал то, что составляло привлекательную сторону их трудов: «Писания Сенеки пленяют живостью и остроумием, писания Плутарха – содержательностью. Сенека вас больше возбуждает и волнует, Плутарх вас больше удовлетворяет и лучше вознаграждает. Плутарх ведет нас за собой, Сенека нас толкает. Что касается Цицерона, то для моей цели могут служить те из его произведений, которые трактуют вопросы так называемой нравственной философии. Но, говоря прямо и откровенно (а ведь когда стыд преодолен, то больше себя не сдерживаешь), его писательская манера мне представляется скучной, как и всякие другие писания в таком же роде… Когда я, потратив час на чтение его, – что для меня много, – начинаю перебирать, что я извлек из него путного, то в большинстве случаев обнаруживаю, что ровным счетом ничего, ибо он еще не перешел к обоснованию своих положений и не добрался до того узлового пункта, который я ищу».[373] В этом пункте Монтень напоминает иных современников, у которых нынче не находится времени для чтения.
Годы, проведенные в крестьянской хижине, сыграли свою благотворную роль. (Будь моя воля, я бы детей всех властителей и богачей мира в обязательном порядке поселял бы на несколько лет в жилищах бедняков.) Мыслитель считал народ, а не «интеллигенцию» носителем истинного гения. Хотя, конечно же, тут ощущается некая нарочитость (с элементами идеализма). «Простые крестьяне, – утверждал он, – честные люди; честные люди также – философы или в наше время натуры сильные и просвещённые, обогащённые широкими познаниями в области полезных наук… Народная и чисто природная поэзия отличается непосредственной свежестью и изяществом, которые уподобляют ее основным красотам поэзии, достигшей совершенства благодаря искусству, как свидетельствуют об этом гасконские вилланели и песни народов, не ведающих никаких наук и даже не знающих письменности». Мы разделяем его настороженность не к наукам (наука как таковая необходима, благородна и целебна), но к иным «жрецам от науки», чьи познания, взятые ими из дюжины-другой книг, ничего не дают стране и народу. «Ученость» этих господ полезна только для их собственного кармана. Такую «ученость» мы, как и Монтень, ненавидим «даже несколько больше, чем полное невежество». Поэтому он довольно критично воспринимал и тогдашнюю школу, в которой человек не всегда становился тем, кем хотел быть. Зачастую ниже всякой критики были и те, у кого он учился, в ком видел пример для подражания, у кого заимствовал слова, мысли и поступки. «Мы берем на хранение чужие мысли и знания, только и всего. Нужно, однако, сделать их собственными». Но тут уж каждый становился сам себе учителем. Одни хотят стать великими учеными, музыкантами, поэтами, инженерами, художниками, врачами. Другие, не будучи в состоянии обуздать дурные инстинкты и привычки, ищут легких путей в жизни и становятся на преступный путь. Избегайте их, как если бы это ваши злейшие враги.
«Монтень в воротничке». Портрет работы неизвестного автора второй половины XVI в.
Особый счет у Монтеня к тем, кто нами управляет. Лидеры на всех уровнях власти должны быть на уровне своих постов. Необходим особо строгий кодекс поведения, отбор членов властной элиты, как отбирают в животноводстве племенных особей для продолжения рода. Однажды Монтень (в шутку, разумеется) рекомендовал воспитателю поскорее придушить нерадивого ученика. Такое же средство мы полагали бы разумным и необходимым применить к целому ряду политиков. От скольких бед было бы тогда спасено человечество! Руководитель страны – не недоросль. Его ничему не научишь, если он раньше не получил всего необходимого. Поэтому мыслитель абсолютно прав, говоря в отношении их: «если они не превосходят нас в достаточной мере, то уже тем самым оказываются гораздо ниже нашего уровня. От них ожидают большего, они и должны делать больше». Если не могут – убрать!.[374]
Монтенем восхищались все – от Ф. Бэкона, Вольтера и Руссо до Пушкина, Герцена и Л. Толстого. Руссо включил его слова о неравенстве в свою книгу «Рассуждения о происхождении и основании неравенства между людьми». Вольтер написал о нём: «Провинциальный дворянин времён Генриха III, который является ученым среди невежд своего века, философом среди фанатиков и который под видом себя изображает наши слабости и прихоти, это человек, который будет любим всегда». Дидро заметил, что «Опыты» будут читать до тех пор, пока существуют люди, любящие истину, силу и простоту. А наш Герцен говорил: «Воззрение Монтеня… имело огромное влияние; впоследствии оно развилось в Вольтера и энциклопедистов; Монтень был в некотором отношении предшественник Бэкона, а Бэкон – гений этого воззрения» (авт. – «практически-философское воззрение»).[375] О Монтене скажем:
Свободе, музе и досугуСебя ты мудро посвятил…Плутарх твой труд благословил,Рабле твою направил руку![376]
А ведь эпоха, в которую приходилось жить и работать Монтеню, идеальной не назовешь (впрочем, идеальных эпох не бывает). В 1572 г. разразилась катастрофа Варфоломеевской ночи. Это была массовая резня гугенотов католиками, устроенная в Париже Марией Медичи и Гизами. Проспер Мериме в «Хронике царствования Карла IX» пишет: «Варфоломеевская ночь была даже для того времени огромным преступлением, но, повторяю, резня в XVI веке – совсем не такое страшное преступление, как резня в XIX. – совсем не такое страшное преступление, как резня в XIX. Считаем нужным прибавить, что участие в ней, прямое или косвенное, приняла большая часть нации; она ополчилась на гугенотов, потому что смотрела на них как на чужестранцев, как на врагов. Варфоломеевская ночь представляла собой своего рода национальное движение, напоминающее восстание испанцев 1809 года, и парижане, истребляя еретиков, были твердо уверены, что они действуют по воле неба».[377] Культурнейшая страна Европы, средоточие ее философии, колыбель свободы и демократии сочла необходимым очистить свою страну от иностранцев-гугенотов.
Бросим взор на короля Генриха III и его окружение. С воцарением Генриха III (1574 г.) в высших эшелонах власти даже среди мужчин утвердились женские причуды и моды. Извращенные привычки были тогда настолько сильны, что заразили собой едва ли не всю знать (кроме стойких протестантов и некоторых разумных граждан). Король любил одеваться в женской манере, нахлобучивая на голову дамский пучок, украшенный перьями, жемчугами и бриллиантами. Его подкрашенные волосы были завиты, как у женщины, в ушах сверкали дорогие серьги. Женоподобный альфонс с нарумяненными щеками, небольшими усиками, жемчужными нитками на груди, камзолом в обтяжку и узкими остроносыми башмаками. Кроме того, Генрих, подобно женщинам, пользовался духами. Однажды герцог Сюлли, войдя к нему в кабинет, увидел его «при шпаге, в коротком плаще и в токе, на шее висела на широкой ленте небольшая корзинка, наполненная щенятами. Он был совершенно неподвижным и во время разговора с герцогом не шевельнул ни рукой, ни ногой, ни головой» (1586). Фавориты, обосновавшиеся в коридорах власти, не уступали ему в щегольстве и извращенности. По сути дела, почти вся верховная власть в тогдашней Франции состояла из «голубых». Г. Вейс в «Истории цивилизации» отмечает, что одевались они преимущественно в яркие цвета. Белый, светло-голубой, розовый атласный костюм, отделанный разноцветными лентами и шнурками, был самым любимым. В сатирическом памфлете «Описание острова гермафродитов» франтовство фаворитов, как мы бы сказали, определенной сексуальной ориентации осмеивалось в таких выражениях: «Каждый обитатель острова гермафродитов может одеваться как ему угодно, лишь бы одеваться роскошно и не соответственно ни со своим положением, ни со своими средствами. Как бы ни была дорога материя сама по себе, платье, сшитое из нее, должно быть отделано золотыми и серебряными вышивками, жемчугом и камнями, в противном случае мы объявляем его непристойным. Чем более костюм будет похожим на женский покроем и отделкой, тем лучше он и соответствует нашим обычаям. Однако, какой бы ни был костюм, его не следует носить дольше месяца. Кто носит дольше, тот заслуживает презрения как скряга и человек без вкуса… Поэтому мы рекомендуем нашим друзьям обзавестись искусными и изобретательными портными, с которым они бы могли постоянно придумывать новые костюмы». Только с приходом Генриха IV (1589) при дворе и обществе распространилась относительная простота.[378] Такого рода правителей совершенно не интересовала судьба Франции или жизнь ее народа. В свою очередь ясно, что подобное царство сановных педерастов вызывало глухую ненависть во французском народе.