«Значит, уже поднялся на ноги, – продолжая глядеть на генерала, подумал Климович. – А тогда казалось – чуть не при смерти...»
И, подумав об этом, вспомнил красноармейца Золотарева, сдавшего ему документы пропавшего без вести, а проще говоря, погибшего политрука Синцова. Тогда, под Ельней, Синцов беспокоился: не помрет ли его комбриг? И вот комбриг жив и здоров, в генеральской папахе стоит перед ним, Климовичем, а кости Синцова гниют где-то в лесу за Вереей...
– Спасибо за выручку, подполковник. Еще не полковник?
– Никак нет, – отозвался Климович.
– Рад встрече! Хотел написать вам благодарность, да фронт большой...
Серпилин пожал руку Климовичу, и Климовича удивила сила, которая была в этой большой костлявой руке.
– Правда, потом мне писали, – помрачнев от воспоминаний, сказал Серпилин, – что многие из моих так и не выбрались. По дороге от вас под танки попали!
– Некоторые, товарищ генерал, назад, ко мне в бригаду пришли.
– Много ли?
– Человек двадцать.
– И где же они?
– Тех, кто в боях не погиб, после выхода из окружения в пехоту сдал, а один и сейчас у меня.
– Кто такой?
– Золотарев, шофер. Сейчас водителем на «тридцатьчетверке».
– Знаю, – сказал Серпилин. Впрочем, он с успехом мог сказать это почти о каждом. – Нельзя ли увидать?
– Далеко. В хвосте колонны.
– Тогда сами передайте ему спасибо за службу от бывшего командира дивизии. А из командного состава кто вышел к вам?
– Лейтенант Хорышев, – сказал Климович.
– Жив?
– Был жив, а теперь – не знаю. Сдал в пехоту.
Серпилин заметил краем глаза, что к Климовичу подошел капитан-танкист и ждет окончания разговора, чтобы сообщить что-то по службе.
Но Климович, сказав о Золотареве и Хорышеве, вспомнил о Синцове.
– А ваш адъютант, товарищ генерал, пропал без вести, скорей всего погиб.
Серпилин ничего не ответил. Только, наклонив голову, несколько секунд молча смотрел себе под ноги. Потом еще раз покосился на подошедшего танкиста и протянул руку Климовичу.
– Желал бы взаимодействовать с вами в бою, а пока посмотрим ваше прохождение. – Он приложил руку к папахе, повернулся и, прихрамывая, осторожно переступая валенками, пошел вниз по улице Горького.
Проводя взглядом Серпилина, Климович недовольно повернулся к танкисту:
– Ну что, Иванов, что тебе еще не ясно? В боях не терялся, а в Москве на каждом перекрестке по вопросу!
Когда Серпилин, опираясь на палку, доковылял до трибун, они были уже почти полны.
Ему не однажды приходилось в строю Академии Фрунзе проходить через Красную площадь. Но тогда это были совсем другие трибуны: веселые, штатские, с детьми, поднятыми на плечи, с цветными шариками над головой, с приветственно летящими по воздуху платочками и косынками...
Сейчас на трибунах на каждого штатского приходилось двое или трое военных. Многие приехали прямо с передовых, как представители дравшихся на разных подмосковных направлениях полков, бригад и дивизий. Они были в затасканных ушанках, в брезентовых варежках, в шинелях и полушубках, перекрещенных ремнями.
На площади было выстроено квадратами несколько полков пехоты. На трибунах тоже стояла оборонявшаяся от немцев Москва – военная и гражданская.
В том, что все эти оставшиеся оборонять Москву военные и штатские люди сейчас, когда Гитлер был всего в нескольких десятках километров от нее, все равно, как всегда, собрались в этот день вместе, было и чувство собственной силы, и молчаливый вызов, и силу своего вызова, несомненно, чувствовали сами люди, собравшиеся здесь.
Чувствовал это и Серпилин. Хотя в былые годы, проходя в строю академии мимо Мавзолея, он испытывал знакомое всякому, кто участвовал в парадах, чувство счастливой взвинченности, сейчас это чувство было более глубоким и сильным. Пожалуй, можно было сказать, что, стоя здесь, на трибунах, он чувствовал себя счастливым, хотя, казалось бы, владевшие им мысли противоречили этому чувству счастья.
Он с острой жалостью думал о Синцове, с которым случилось то, чего он сам, Серпилин, больше всего боялся, думая о себе: пропал без вести... А казалось, что прошел, выжил, вырвался... Вот тебе и вырвался! И многие другие тоже думали, что вырвались... Он сердито вспомнил присланное с фронта письмо Шмакова – что о всех, кто ехал на последних восьми машинах колонны, ничего не известно. Задержались у моста, а потом их, видимо, отрезали немцы...
«Видимо!» – прошептал Серпилин и в который раз мысленно обругал Шмакова.
Он так разозлился тогда на это «видимо», что даже не ответил на письмо.
Были и трудные мысли о самом себе: о позавчерашнем разговоре с заместителем начальника Генерального штаба, старым товарищем, одним из тех, кто выручал его из беды. Уж этого-то человека никак нельзя было заподозрить в недостатке добрых чувств или доверия, и тем тяжелее вышел их разговор.
«Тут я запросил на тебя медицинское заключение, – сказал старый товарищ после того, как поздравил с присвоением звания и вообще со всем, с чем мог поздравить Серпилина. – С одной стороны, тебе анкету подправили, с другой – испортили, на этот раз врачи. Строго говоря, о фронте тебе пока думать рано; со здоровьем у тебя неважно, и вообще растрепалось, да и окружение свое добавило...»
«Насчет «вообще» сам не помню и от других, даже от тебя, не желаю напоминаний, – со вспыхнувшим душевным ожесточением сказал Серпилин. – А насчет окружения, – десятки генералов выходили из него с боями и на своей шкуре приобретали боевой опыт не для того, чтобы просиживать его в тылу! Как только буду к строю годен, или отправляйте на фронт, или дойду до Сталина, имей в виду!»
«Вот как ты теперь заговорил!» – даже поморщившись от тона Серпилина, сказал старый товарищ.
«Да, вот так я теперь заговорил!» – отрезал Серпилин.
Он несколько раз вспоминал об этом разговоре, пока ковылял в своих валенках от телеграфа до трибун. И чем ему труднее это давалось, тем разговор задним числом казался тяжелее.
«Может, и правда, для пользы дела лучше отправиться куда-нибудь за Волгу части формировать? Тоже дело нужное...» – дразнил он себя.
Были и другие невеселые мысли. И все же, вопреки им, Серпилин стоял сейчас на трибуне на Красной площади и чувствовал себя счастливым. Как видно, в этом снежном утре, в этих квадратах войск, застывших на площади, в самом даже не сразу умещавшемся в сознании факте, что сегодня состоится парад, было что-то такое, что делало собравшихся здесь людей счастливыми: это было первое за войну осязаемое предчувствие еще неимоверно далекой победы, испытанное в то утро на Красной площади сразу и вместе несколькими тысячами людей.
– Слушай, какая вышла история!.. – взволнованно заговорил над самым ухом Серпилина исчезавший куда-то Максимов. – Места себе не нахожу... Один полк моей дивизии здесь... Вон стоит, у ГУМа. – Максимов показал рукой на квадраты, темневшие в правом дальнем конце площади. – Мне говорили, что дивизия в боях, а оказывается, ее пять дней назад вывели, пополнили и сегодня ночью перебросили через Москву на новое направление. И этот полк тоже прямо с площади отправят. А я и не знал, вот история!
Максимов был одновременно и воодушевлен и опечален.
– Не все тебе счастливчиком быть, – пошутил Серпилин. – Один раз не повезло, проморгал! Может, после парада...
– А что после парада? – перебил Максимов. – Проситься сверх штата вторым комиссаром? Эх, лучше б не знать! – Он с досадой махнул рукой, но не выдержал и стал жадно вглядываться в колонны своего стоявшего у ГУМа полка.
Серпилин тоже посмотрел в ту сторону и с завистью подумал, что хотя Максимов и не попадет в свою дивизию, но в какую-нибудь другую наверняка выпросится и все равно скоро окажется на фронте.
Если бы глядевший в сторону этого полка Серпилин мог на таком расстоянии видеть лица солдат, он увидел бы в первой шеренге правофлангового батальона знакомую длинную фигуру своего бывшего адъютанта в старой замызганной шапке и новом, коротковатом полушубке, с автоматом на груди.
Дивизии, в которой когда-то, в начале войны, был комиссаром Максимов и в которой сейчас служил Синцов, на следующий день после боев у кирпичного завода выпала доля, редко кому выпадавшая под Москвой в те месяцы. Вместо того чтобы, как обычно, пополнить прямо на передовой, ее сменили и отвели во фронтовой тыл. Правда, несмотря на тяжелые, доходившие до двух третей состава, потери, пополняли ее в тылу недолго, всего пять дней, а на шестой уже подняли по тревоге. Штаб дивизии, артиллерийский и два стрелковых полка тут же, в ночь, перебросили через Москву за Подольск, где вновь угрожающе продвинулись вперед немцы, и только один полк задержали на день в Москве, для участия в параде.
Команды «смирно» еще не было подано. В строю переговаривались о том, как их бросят после парада на фронт: своим ходом, на машинах или эшелоном? Второй, и главной, темой разговоров был парад и будет ли на параде Сталин. Большинство считало, что будет, но были и сомневающиеся.