человеком был Астафьев! На мой первый и, конечно, поверхностный взгляд, он совершенно не был похож на великого писателя с мировым именем. Деревенский мужичок с сильными руками и лохматыми бровями, в обыкновенной рубашке и куцем пиджачке. Не улыбчивый, с очень своеобразной речью, в которую органично и ненавязчиво вплетался русский то ли матерок, то ли речитатив. Не какие-то слова с нецензурными выражениями, а меткие словечки и междометия, которые нельзя было даже назвать сленгом. Но они так разукрашивали его речь, что спутать Виктора Петровича с кем-то другим было невозможно. Мне кажется, он вставлял свои северно-сибирские слова и обороты даже когда однажды выступал перед Президентом страны. Я сам слышал. Потому что сидел, приглашенный, в зале.
Среди других журналистов.
Вдруг неожиданно Петрович, как мы его быстро стали называть, встретившись в его родной деревне Овсянке, улыбался странной улыбкой. Как бы точнее описать? Наверное, улыбкой фронтовика, человека, много повидавшего на белом свете. И прошедшего большие испытания. Он как бы давал понять собеседнику, что с ним, с Петровичем, не пропадешь! Даже из топора сваришь кашу. С хитрецой, с некоторым лукавством, я бы даже сказал, с прищуром была особенная улыбка Астафьева. Ни у кого другого такой я не встречал. Жизнь его в родной деревне, поведение Астафьева, его позиция в литературе, наконец, его знаменитые книги стали тоже стилем. Ни с кем не сравнимым.
Был Астафьев не только превосходным рассказчиком, но и благодарным слушателем. Расспросив меня про маму-учительницу, отца-капитана и про деда, беглого каторжника с Сахалина, он неожиданно спросил: «Пишешь, небось?!» Я признался, что написал свою первую повесть. Называется «Золотой Жук». После замечаний Астафьева, кстати, я переименовал повесть в «Жук Золотой». Виктор Петрович попросил: «Пришли. Я почитаю».
Я стал отнекиваться, видя письменный стол писателя, заваленный письмами читателей, гранками готовых романов и рукописями будущих книг. Супруга Мария, которую он называл Маней, неотступно стояла за спиной и контролировала розлив рюмок. Но он настаивал на своем. Вернувшись в Москву осенью после сплава – мы дошли до острова Диксона, я отправил рукопись бандеролью на красноярский адрес Виктора Петровича. Смешной эпизод произошел на почте. Меня спросили: «Во сколько оцениваете бандероль? Надо писать цифрою…» Я растерялся: «Да нисколько она не стоит!» – «Ну, вот и пишите – бесценная».
Так и написал. А назад, похоже, она вернулась бесценной для меня.
Через несколько месяцев, после Нового года, получил ответ и почерканную рукопись. Петрович советовал садиться за письменный стол и работать уже не наспех, а по-настоящему.
Через месяц или два рукопись повести, правленную Астафьевым, я потерял. Оставил, по пьянке, конечно, вместе с дипломатом в такси. Тогда мы портфели-дипломаты не называли еще кейсами. Пытался восстановить. Бесполезно. Мучился, мучился…
Издал уже несколько других книг.
И сел писать повесть «Жук Золотой» заново.
Через много лет.
Встреча с могучим человеком повлияла на мою жизнь кардинально. Мы бражничали в Красноярске, на квартире Николая Кривомазова, тогдашнего собкора «Правды». Благодарю судьбу, что встреча с Астафьевым состоялась. А иногда ее же, судьбу, проклинаю… Теперь все свое свободное время я провожу или в путешествиях, или за письменным столом. Сейчас я мог бы отчитаться о работе над ошибками перед Астафьевым. Но Петровича уже давно нет с нами. На его могиле я бываю. Надеюсь не потерять самоиронии и трезвого взгляда на свои труды.
Получалось, что все мои встречи с писателями были не случайны. Они не готовились специально, но будто кто-то подталкивал меня к появившейся, кажется, что совершенно случайно, дорожке. Словно кто-то говорил мне: «Наберись ума-разума!» И не то чтобы я боялся попасть под чье-то влияние. Я просто отходил в сторону.
«Каждый выбирает для себя женщину, религию, дорогу. Дьяволу служить или пророку – каждый выбирает для себя». Строчки еще одного фронтовика, поэта Левитанского. Просто и ясно. Точнее не скажешь. Левитанского я видел один раз, на поэтическом вечере.
Отдача от выстрела в плечо была такой сильной, что я чуть не упал. Но я заметил, что птица, летящая первой, стала снижаться. Она летела прямо на меня! Не планировала, а именно летела, со свистом рассекая воздух. Мне кажется, она даже уже не махала крыльями. Тогда я нажал вторую гашетку двустволки. Птица упала почти под ноги. Правое ее крыло и грудь окрасились кровью. Кровь проступала сквозь бело-серое оперенье. Два патрона, которыми я зарядил ружье, оказались не с дробью, а с настоящими пулями.
Невероятно…
Дважды я попал в большую и сильную птицу.
Прикладом я повернул длинную и толстую шею. Она была еще жива, просто какая-то огромная птица с белым опереньем. Глаз птицы выкатился и смотрел на меня недобро.
И тут что-то торкнуло меня. Я поднял голову и посмотрел в небо. Стая пролетела, но одна птица все кружила и кружила над озером. Потом она тоскливо закричала и стала снижаться. И тогда я понял, что убил не гуся, а лебедя. Опытные охотники рассказывали, что в лебедей стрелять нельзя. Они летают парами. Если убьешь лебедя, то лебедка не покинет места гибели. Будет кружить и кружить над охотником.
Так и случилось.
Я испугался и рванул из леса. Позже, работая корреспондентом по Магаданской области, я расследовал факты браконьерства в лебедином заповеднике. Директор заказника и его дружки из Московского министерства били лебедей на подлете, с вертолета, из калашей. Автоматов Калашникова. Когда я улетал из далекого северного поселка на моторном самолетике-«аннушке», директор, в роскошной волчьей шубе, приехал к рейсу и пытался при летчиках и пассажирах всучить мне норковую шапку и авоську с морожеными хариусами. Он сказал мне, широко улыбаясь: «Тут не взятка, корреспондент! Просто подарок. Твой материал в газете все равно не напечатают!»
Откуда-то он знал. Министр тоже приезжал на лебединую охоту. Очерк так и не вышел. Шло брежневское время застоя. Гек Бочаров, репортер «Комсомолки», называл наше время густо-псовым. Гек был мастером точных формулировок. Мы подружились с ним, когда я уже работал в Лондоне.
И с тех пор никогда не расставались.
Лупейкин сбегал в лес и принес моего лебедя. Сварил похлебку. Выпил сто граммов, ел и нахваливал. Я ненавидел его. А себя еще больше. С той поры я ни разу в жизни не охотился.
Так я узнал, что звери и птиц плачут и кричат. Когда их убивают. Глухо рычал, а потом выл и царапался толстый щенок Цабэрябый, когда я пытался утопить его. Цабэрябый выплыл – мешок с камнями развязался. Он лизал мне лицо и руки.
Неужели звери добрее людей?!
Рано утром мы с Хусаинкой поставили петли на зайцев. Пыжик показал мне, как правильно насторожить стальные ловушки. После занятий в школе я надел лыжи и направился в лес проверять петли. Еще не