— Все! — строго сказал Кондратьев и откинулся на спинку стула. — Отвечу коротко, ибо не вижу причин для пространного разговора. Во-первых, на бюро об этом говорить нет нужды.
— Потворствуешь? — Хохлаков тяжело поднялся и отошел к окну.
— Нет, защищаю по праву старшего. Во-вторых, Артамашова, твоего хваленого председателя, Тутаринов отстранил от работы по решению общего собрания членов колхоза. Собрание и назначило глубокую ревизию, и, когда она будет закончена, мы привлечем Артамашова к партийной ответственности за разбазаривание колхозной собственности. Чтобы другим неповадно было! В-третьих, тебе известно, что «Светлый путь» — единственный в районе колхоз, который не рассчитался по хлебу с государством. Нарыжный приезжал в район и у тебя же в кабинете плакал, что у него нет хлеба. И ты ему верил. А оказалось, что Нарыжный спрятал от государства сто двадцать центнеров пшеницы. Тутаринов распустил это правление как неспособное руководить — и правильно сделал. Но мало распустить: я поручил прокурору привлечь Нарыжного к суду. Да будет тебе известно, что новый состав правления не назначался, как это ты заявил, а избирался на общем собрании. Там же был избран председатель — и не какая-нибудь там Глаша, а известная колхозница Глаша Несмашная — кандидатура вполне подходящая. И последнее: придуманное тобой диктаторство Тутаринова есть сущая чепуха!
— Я не придумал, — отозвался Хохлаков, глядя в окно, — об этом говорят факты!
— Какие ж это факты? К чему эти громкие слова? Ты никак не хочешь понять того, что Тутаринов как раз и отличается от некоторых районных работников, не буду называть фамилии, именно тем, что смело вмешивается в жизнь колхозов и быстро решает важные и злободневные вопросы. И когда ты сказал, что Тутаринов якобы нарушает колхозный устав и основы колхозной демократии, я думал о том, что ты ничего не понимал и не понимаешь в колхозном строительстве.
— Спасибо. Дожил! — буркнул Хохлаков.
— Да, не понимаешь, ибо там, где партия помогает колхозу и колхозникам, где мы защищаем их интересы, там ни устав, ни демократия не будут нарушены — об этом ты можешь не беспокоиться. А вот то, что столько лет во главе колхозов стояли воры и мошенники и ты их покрывал, — вот это и есть, если хочешь знать, грубое нарушение колхозного устава. Зря, ни к чему ты затеял со мной этот разговор. Что же касается личной жизни Тутаринова, тут я, признаюсь, ничего не знаю. Моя вина. Но мне не верится, чтобы все было так, как ты рассказал.
— Вот и он сам! — сказал Хохлаков, увидев подъезжающий к райкому «газик». — Легок на помине! Вот ты у него и расспроси, что там было у них с возницей.
Сергей влетел в кабинет с холодным ветром, бросил на диван влажную, негнущуюся бурку.
— Николай Петрович! — крикнул он, не замечая Хохлакова, стоявшего у окна. — Ты бы посмотрел, что делается в моей станице!
— Ну, садись, рассказывай, — сказал Кондратьев.
— Тесно в Усть-Невинской! — Глаза у Тутаринова заблестели. — Туда съехался весь район. Народу — как на фронте! Брички, автомашины, волы, лошади, шум, гам. В войну мне довелось не раз видеть, как народ трудился на постройке противотанковых укреплений, но такого подъема, как в Усть-Невинской, я еще не знал. Теперь можно с уверенностью сказать, что к весне, когда пойдут вешние воды и заиграет Кубань, Усть-Невинская ГЭС запылает огнями. Вот это будет праздник!
Глава XVII
Алексей Артамашов переступил порог своего дома, увидел испуганный взгляд жены, остановился в дверях и, как бы раздумывая, входить или не входить, сказал:
— Теперь все. Тутариновы докопали.
Не раздеваясь и не снимая сапог, он лег на кровать животом и сильно, до боли и рези, сжал влажные веки. Ему не хотелось думать о том, что случилось с ним в эту ночь; стыдно и больно было вспоминать, как ушел он, понурив голову и чувствуя на себе злые и враждебные взгляды, а вслед ему кто-то насмешливо крикнул: «Доигрался, Алексей!» Ему хотелось забыться, а в ушах звучали голоса и перед глазами стоял сухой и сутулый Тимофей Ильич Тутаринов с гневным лицом.
…За день до этого Алексей Артамашов узнал, что вопрос о нем будет решаться не на бюро райкома, а на партийном собрании. Артамашов обрадовался: тогда ему показалось, что именно на собрании, да еще и на закрытом, где будут присутствовать семь коммунистов, которых он хорошо знал, легче доказать свою невиновность.
«Конечно, Кондратьев человек хороший, не то что Тутаринов, — думал он, готовясь к собранию. — Правильно поступил Кондратьев, мы все вместе работали и вместе должны обсудить свои ошибки».
— Желая одного — сохранить партийный билет, — Артамашов согласен был получить выговор, выслушать резкую критику. Еще задолго до собрания он думал, кто же из коммунистов будет его главным противником и кто из них станет голосовать за исключение из партии.
«Допустим, Еременко, — рассуждал он. — Но кто такой Еременко? Он виноват не меньше меня. Знаю, будет горячиться, будет критиковать, но руку не подымет. Еще кто? Доярка Прохорова? На язык она, правда, злая, но разве я мало ей добра делал? Пусть и она покритикует. Соломатин? Этот ничего плохого обо мне не скажет. За него я поручался, когда он вступал в партию. Еще Семен Гончаренко. Человек он у нас новый, может, конечно, выступить резко, но он парень славный».
Артамашов перебирал в памяти всех коммунистов и пришел к выводу, что бояться ему особенно нечего.
«Выкручусь, — думал он. — Надо только заранее продумать выступление. Возьму слово и скажу: «Да, товарищи, я виноват, я признаю свою ошибку перед вами и прошу». Нет, зачем же просить? Такое начало не годится. Не следует одному брать на себя вину и признавать ошибки, когда виноваты все».
Он сел за стол, открыл ученическую тетрадь и начал писать. «Меня обвиняют». Задумался, зачеркнул написанное, торопливо закурил и, положив дымящуюся папиросу, написал: «Вы не меня обвиняйте, а себя». Эта фраза показалась ему настолько веской и убедительной, что он уже видел смущенные, виновато покрасневшие лица Еременко, Прохоровой, Соломатина. Тут он еще сильнее почувствовал уверенность в своей правоте, просидел за столом всю ночь и написал пространную, на двенадцати страницах, речь.
Утром легко расхаживал по комнате, читал написанное вслух жене, которая грустно смотрела на него и только качала головой.
Днем Артамашов выучил наизусть первую фразу своей речи, которая после переделки начиналась так: «Да, товарищи, я слушал вас и удивлялся. Вы говорите, что виноват один Артамашов, я же считаю, что виноваты мы все, и вам надо обвинять не меня, а себя». А вечером, окончательно убедившись, что речь написана сильно и убедительно, Артамашов в хорошем настроении пошел на собрание. Но как только он увидел освещенные окна правления, толпившихся там людей — и в большой комнате, где обычно проходили собрания, и в темном коридоре, и во дворе, — как только он услышал оживленные голоса, смех, по телу его пробежала неприятная дрожь — такое ощущение, точно ему надо было прыгать в бушующую воду.
«Да что же это такое? — подумал он. — С ума сошел Еременко? На закрытое собрание созвал всю станицу? Это что же, суд надо мною думают учинить?»
Мимо него, направляясь во двор, проходили колхозники, о чем-то разговаривали, курили, шутили и смеялись. Артамашов тоже пошел во двор и уже не мог вспомнить ни одного слова из своей написанной речи. Ему вдруг стало жарко, на спине выступил холодный пот. Артамашов силился припомнить хотя бы начальную фразу своего выступления, а в голову лезли мысли:
«Зачем эти люди здесь? Это что ж, посмешище надо мной? Это Тутаринов распорядился».
Он расстегнул шинель, остановился у калитки, хотел успокоиться, а потом войти, но волнение, похожее на страх, охватило его еще сильнее.
Сбив на лоб кубанку, Артамашов в своих мягких сапожках быстрыми и решительными шагами прошел по темному коридору и споткнулся на пороге.
— Не к добру, Алексей, спотыкаешься, — услышал он голос Тимофея Ильича Тутаринова.
Не отвечая, Артамашов теми же быстрыми шагами вошел в комнату так, как обычно входил он, когда его дожидались члены правления и актив, ни с кем не поздоровался и ни на кого не посмотрел, делая вид, что занят важными мыслями. В комнате стоял приглушенный говор, и Артамашов искоса посмотрел в угол и увидел в темноте Тимофея Ильича. Лицо старика показалось ему страшным. Седые, низко опущенные усы шевелились, а взгляд был мрачный — сурово висли клочковатые брови. Артамашов отвернулся. Все тело его горело, особенно голова, из-под кубанки на лоб выступила испарина. Он снял кубанку, вытер лоб, еще ниже наклонил голову, а взгляд старика Тутаринова точно притягивал к себе, какая-то сила заставляла еще раз взглянуть в темный угол.
Чтобы не поддаться этой силе, Артамашов подошел к лампе, развернул тетрадку и стал читать, но гневное лицо Тимофея Ильича стояло перед глазами, и от этого он ничего не мог понять из написанного. Тогда он подошел к Еременко, который сидел за столом и просматривал какие-то бумаги.