Веселье в Севкином доме кончилось. Лида сразу из полненькой, веселой, нарядной девушки, какой она выглядела последние годы, снова превратилась в серьезную Севкину маму. Почти каждый день приходила Сима. Они там вдвоем пили чай, а нас не звали. Куда-то исчезли разложенные повсюду рукописи, и почему-то постоянно строчила машинка. Только не пишущая, а швейная. Лида шила. По-моему, это она так спасалась от беспокойства. Как мама, спустя много лет, уже когда у нас жил Андрей, если случалось что-то плохое, сразу начинала судорожно что-то вязать.
А в «Люксе» уже каждую ночь шуровали группы военных, приходящих арестовывать, и были слышны их громкие, хозяйские шаги. На лицах всех живущих в доме был отсвет обреченности. И у папы был такой же. Арестовали папу моей подружки с пятого этажа — Люси Черниной. Я ее успокаивала, что это же у всех. А она мне сказала; «А вот у тебя не арестовали». На что я ей ответила убежденно «арестуют», внутри себя скрывая безумную надежду, что, может, все-таки не арестуют. Мама Люси Черниной потом жила в одной комнатке с нашей мамой на нижнем этаже дворового «люксовского» флигеля, который почему-то назывался «нэпманским» (ирония от слова «нэпман»), куда «ссылали» с парадных этажей семьи арестованных — временно, потому что потом арестовывали жен. Маму арестовали на несколько дней раньше мамы Люси Черниной. Потом они встретились уже в АЛЖИРе — Акмолинском лагере жен изменников родины.
Севка чуть не каждый день сообщал мне новости про соседей и знакомых. Между прочими папа Юрки Селивановского. Между прочими папа Софы Беспаловой. Между прочими отчим Лены Берзинь. Между прочими князь. Князем он называл Святополк-Мирского, которого я часто видела у Лиды. Я ему в тон отвечала. Между прочими мама Елки. Между прочими папа Нади Суворовой. Между прочими папа Маргит Краевской. Между прочими Танев. Между прочими Попов. Между прочими... Между прочими... Было похоже на игру. И было так страшно. А потом мы как-то непонятно выходили из этого страха.
Почти каждый вечер по маминому пропуску, еще из МК, в театр. К Мейерхольду. В Камерный. К Вахтангову. Во МХАТ. К Коршу. У меня так красиво лежат волосы. Я тайком надеваю мамино темно-синее, почти черное, платье с белым круглым воротничком. Это про него Севка написал; «Что-то черное мне в память въелось, платье, волосы, не помню что...» И снова полет. Знакомый угол аптеки. Каток. Стихи.
Начинались зимние каникулы. Егорку отправили в Кунцево. Я упросила маму меня не посылать, а разрешить быть в Москве. Она согласилась на неделю в городе и на неделю «на воздухе». 30-и) я украшала елку. Монаха пекла свои удивительные «мазурки». Как их готовят, никто не знал. Я от нее слышала, что их делали на монастырские праздники. Запах от них разливался по всей квартире. Я ждала, когда позовут ужинать. А мама и папа закрылись в своей комнате и не выходили. Монаха накрыла к чаю и ушла ложиться. Я позвала маму и папу. Они вышли в столовую не сразу. Оба какие-то понурые, бледные. Не понять — усталые, огорченные или больные. Чай пили молча. Только папа на мой вопрос, хороша ли елка, сказал, что до праздника все елки всегда красивые. Я даже не поняла, похвалил ли он мою работу или нет. Потом он встал, подошел к елке, понюхал ее и сказал, что в Тифлисе, когда он был маленьким, его сестры на Рождество тоже украшали елку. Мама молчала, а потом сказала, чтобы я убрала со стола. Она как-то извинительно сказала:
«Я что-то не могу». Я подумала: «Заболела. Как жалко. На Новый год». Я унесла посуду в кухню и зашла к ним. Папа сидел за письменным столом и бросал кости от нардов. Сидел и бросал. Мама, одетая, лежала на кровати. Я спросила: «Ты заболела?» Она ответила: «Нет». Но я уже сама знала, что она здорова. Я мучительно думала, кто арестован. Кто? И впервые меня пронзила мысль, что ведь скоро и неотвратимо это придет к нам. Мама сказала: «Иди ложись, завтра же у тебя праздник». И то, что она сказала о празднике у меня, а не вообще о празднике, было подтверждением того, что «оно» уже идет к нам.
Я легла и мгновенно заснула. Может, это была реакция на беспокойство, охватившее меня. И так же внезапно проснулась. Снизу из ресторана доносилась мелодия модного танго «В парке Чаир». Его любил Севка. Значит, еще не было двух часов. Там всегда оркестр играл до двух. Хотя в предпраздничную ночь мог и дольше. В столовой было темно. Но из маминой комнаты доносились голоса. Я встала и подошла к двери. Было слышно, что мама сморкается. Потом она заговорила. По голосу я поняла, что она плачет. Я никогда не видела маму плачущей. Она без конца повторяла слова «всю жизнь» и всхлипывала. Потом снова «всю жизнь» и всхлип. Папа что-то тихо отвечал, но слов разобрать я не могла. И вдруг мама почти закричала: «Я знаю Степку всю жизнь. Ты понимаешь, что это значит? Я его знаю в три раза дольше, чем тебя. Ты понимаешь? Ты понимаешь?» Потом были слышны только всхлипы. И скрип, шарканье тапочек. Я поняла, что папа встал с кровати, и метнулась от двери, боясь, что он выйдет из комнаты. Но он стал ходить в их комнате — пять шагов к эркеру, пять к кровати. Как маятник. Чиркнула спичка. Снова заговорила мама: «Скажи, ты веришь? Ты веришь в этот бред?». Она уже не плакала. «Ты веришь, что Агаси... Ты веришь, что Павел, что Шурка... Ты веришь, что они...» Она все время не договаривала фраз, но и так все было ясно. Потом она спокойно и тихо сказала: «Я знаю, что ты не можешь верить». И вдруг папа ответил каким-то непривычно просительным голосом: «Ну, Руфа-джан, как я могу не верить». Помолчал и продолжил: «Нас же с тобой не арестовывают». — «Чт-о-о? — то ли смеясь, то ли снова плача, протянула мама. — Ну-у, мы еще до-о-ждемся! Уже скор-о-о!» «Мама похожа на Батаню», — почему-то мелькнуло у меня в голове. — «Но папа, папа! Как он может?» Стоять дольше под дверью я не могла. У меня заледенели босые ноги и била такая дрожь, что я боялась, вдруг они услышат, как у меня стучат зубы.
Я залезла под одеяло, но дрожь не проходила. Закрыв глаза, я представила веселое лицо Степы Коршунова, его курчавые. льняные, как у деревенского мальчика, волосы. Когда он приезжал, они с мамой общались, как дети: Руфка, Степка. И вечно вспоминали, как воровали на китайских огородах морковь и вплавь ее перетаскивали через речку Читинку. Как ныряли с каких-то плотов и молодой мамин дядя — Мося Бронштейн, который потом погиб на Кронштадском льду, усмиряя матросский мятеж, вытащил Степку из омута. А потом обучал какому-то «стильному» плаванию большую ораву своих племянников и их дружков. И Степку в том числе. А мама действительно очень хорошо плавала. Когда они с папой уезжали на юг, папа шутил, что каждый из них будет там играть свою любимую роль. Мама — изображать рыбу, а он — горного козла. Он любил горы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});