Я с ужасом обнаружил, что подпеваю ему».
Наконец мы прибываем к памятнику:
«Машина стояла в сквере у памятника, чем-то напоминающего памятник Минину и Пожарскому в Москве и ленинградский памятник Крылову одновременно. Постамент был украшен с большой изобретательностью. Тут была и щука, высовывающая замшелую физиономию из ведра, и какой-то странный диван, и гриф с чрезвычайно большим носом, и даже кот с балалайкой, который, завидев нас, поднял лапу и закончил когда-то начатую фразу: „…дурак, естественно“.
— Хорошо сработано, — авторитетно заявил Аркадий, похлопав свою золотую голову. Аркадий был явно доволен.
— А не могли бы вы подарить нам эту машинку?
— Как вам будет благоугодно, — сказал вежливый Ха Эм с облегчением. Очевидно, он сосредоточил в этой фразе всю свою светскость. — А ежели еще ковер-самолет, — добавил он, — или, допустим, скатерть-самобранку, то за мной не пропадет…»
И т. д. и т. п. Забавно в общем. Там есть отличное место, как изготовленный Брускиным (Доскиндом) студень вдруг заговорил придушенным голосом. Брускина заставляют студень сожрать, хотя он и отбивается, и оказывается, что все в порядке — просто кто-то уронил в студень транзистор.
Ну ладно, жму каждый твой волосок, а также протез, твой [подпись]
P. S. Ленке спецпривет.
Приезжайте!
Кульминационный этап прохождения ХВВ через издательские рогатки в письмах из Москвы описывает БН. Причина этому такова:
ИЗ: БНС. КОММЕНТАРИИ
Ждать нам оставалось еще недели две. АН, так и не дождавшись, улетел с семьей на юг, в отпуск, БН приехал в Москву и жил один в пустой квартире, ожидая, пока его вызовут.
ПИСЬМО БОРИСА БРАТУ, 17 ИЮЛЯ 1965, М. — ОДЕССА
Дорогие братья и сестры!
Встреча состоялась. Присутствовали: Мелентьев, Гусев, Фальский, Бела, Сергей.[201] Говорил в основном Мелентьев, остальные молчали. Фальский не сказал ни единого слова. Бела, практически, тоже. Сергей пару раз проснулся и сообщил: один раз — что речь идет о расстановке акцентов, а второй — что Жилин старый герой Стругацких и из прежних книг видно, что он коммунист. Гусев встревал в разговор каждый раз, когда мне удавалось остановить словоизвержение Мелентьева (было несколько таких случаев, и каждый раз Мелентьев был весьма недоволен — ему хотелось говорить). Гусев говорил очень странно: то за нас, то вдруг ни с того ни с сего против. У меня создалось впечатление, что книга ему весьма понравилась, но есть указание придираться, и вот он придирается. В общем, он мне показался приятным и субъективно нашим.
Мелентьев начал с нападения («Как вы себе представляете мир, Землю в вашей повести в описываемое время?») и нападал практически все время. Несколько раз мне удавалось остановить его наступление (я тоже орал), но он возрождался вновь и вновь, пытался ловить меня («Авторы прекрасно понимают, что имеют в виду не только капитализм»), лягал редакцию, «излишне влюбленную в авторов», нес околесицу — совершенно, между прочим, нецензурную — об экспорте революции, об Испании, о Китае — одним словом, излагал.
Я окончательно перешел к защите, когда он прямо сказал, что конец повести находится в противоречии с идеологией издательства. Это толстовство, мы за экспорт революции, и вы нас не собьете. Извольте, чтобы в конце стало ясно: 1. Что Жилин не один. 2. Что никаких столетних разговоров не может быть. 3. Что Жилин намерен опираться на прогрессивные силы страны и заниматься не воспитанием, а делами похлеще. Спорить стало невозможно. Раз идеология издательства не совпадает с идеологией автора, то что уж тут спорить. Между прочим, в общем он настроен вполне доброжелательно. Если отвлечься от тона и собрать воедино его рассуждения (зачастую противоречивые), то образуется такая картина: Книга важная и нужная. Мы готовы издать ее и защищать в дальнейшем перед цензором и от котляров. Проделанные исправления уже внесли определенную ясность, этот процесс надлежит завершить. Издательство не защищает ничьих позиций, кроме позиций издательства. Издательство проводит определенную линию и базируется на определенной идеологии. Для того чтобы издательство и в дальнейшем могло следовать этому пути, издаваемые книги должны лежать в русле издательской идеологии. Для этого осталось внести последний акцент: сделать Жилина одним из многих и показать, что он намерен заниматься не воспитательной работой (во всяком случае — не только), а помощью прогрессивным силам. В этом случае книга станет нашей, и мы будем готовы за нее отвечать, хотя там останется еще масса двусмысленностей и крючков для повешения собак.
Распрощались мы дружески. Я сел и внес все необходимые исправления, а именно:
1. Выбросил слово «угнетение» в одном из размышлений Жилина, когда тот думает: «здесь нет угнетения, здесь никто не умирает с голоду». Мелентьев решительно настаивал на уничтожении первой части этой фразы, дабы не дать оружия в руки котлярам. Ладно.
2. Выбросил слово «столетний». Жилин теперь предлагает просто «план восстановления и т. д.» Слово «столетний» приводило Мелентьева в неистовство и не помогали никакие ссылки на Ленина. Он просто замолкал, а через некоторое время принимался говорить о том же.
3. Расширил уже сделанную нами ранее вставку в последний абзац книги. Теперь Жилин думает примерно так: я не один, даже здесь. Должны быть люди, которые ненавидят всё это так же, как мы (МЫ). Они просто не знают, как. Но МЫ-то знаем. Мы им поможем, мы их научим, что надо делать и как не растрачивать ненависть на мелочи. НАШЕ место здесь. И мое место здесь… и т. д.
Как видишь, я бросил им огромный кусок, но странно — я не испытываю особых угрызений совести. Во время этого разговора я вдруг осознал, что дело ведь совсем не в том, что предлагает Жилин делать. Это все моча, болтовня. Я даже предложил Мелентьеву вообще выбросить всю резолюционную часть книги, оставить только постановку проблемы, но он требовал крови. «Короче, вы стоите на позиции Марии?» — спросил я. «Да», — сказал он прямо. Мне стало смешно и страшно.
В конце разговора я спросил, последние ли это исправления, будут ли еще претензии у издательства? Нет, сказал он. Если эти акценты будут расставлены, то останутся только возможные претензии Главлита.
Итак, исправления я внес (и старые, и новые) в рабочую корректуру (он отдал нам наконец рабочую корректуру) и отдал все Беле. Она одобрила в общем и даже сказала, что мы даем слишком большой кусок. Теперь в понедельник она отнесет это Гусеву и Мелентьеву и позвонит мне. В это же время Алька[202] отвезет Ефремову наше предисловие, чтобы он вставил его в свое. Жемайтис говорил с Ефремовым, я тоже. Старик, кажется, согласен. Кстати, Мелентьев специально настаивал на этой операции и говорил, что предисловие хорошее и многое разъяснило. Вот так.
Будем ждать дальше. Перед отъездом я напишу тебе еще одно письмо, где изложу окончательное положение дел.
Должен вам сказать, что Мелентьев произвел на меня весьма большое впечатление. Нет, он не умен и не слишком-то образован. Он даже не такой уж великий спорщик — я отбил все его удары, пока он не заговорил об идеологии издательства. Но он велик удивительной самоуверенностью, чудовищным апломбом и полным отсутствием самокритичности. Его можно остановить, но его нельзя заставить попятиться, если он это не хочет. Ты можешь заставить его замолчать, он замолчит, переведет разговор на другую тему, а потом снова вернется к старому и будем говорить то же, пусть другими словами. Великий человек. Удивляюсь тебе, Арк: у меня не возникло ни малейшего желания сблизиться с ним. Он велик, но не вызывает никакого интереса. Начисто. Просто будущий министр. Человек-стена, непреклонный, как Модест Матвеевич.
Ну, ладно, целую, жму, ваш [подпись]
P. S. Позапирал ящики, м-м-мать!.. Пишу на дерьме каком-то. [Письмо напечатано на бумаге в линейку, как в тетрадях для учета.]
Свое впечатление от увиденного и услышанного БН позже описывал так:
ИЗ: БНС. КОММЕНТАРИИ
Мне стало страшно, потому что Мелентьев был в этот момент без пяти минут в ЦК, и я воспринимал его уже как человека из правительства, и вот этот человек из правительства ОТКРЫТО, ПРИЛЮДНО занимает позицию политического экстремиста, готового вмешиваться, вторгаться, переделывать «под себя» любое государство, устройство которого противоречит его идеологии. Это был открытый и уверенный в своей правоте сторонник «привнесения революции на штыках». И мне было смешно, ибо весь сыр-бор загорелся ведь именно потому, что глупая цензорша как раз и обвинила НАС в том, что мы ратуем за такое «привнесение». Директор издательства требовал от авторов того, что цензура полагала недопустимым.
(Это противоречие, несомненно, было следствием невероятного идеологического бардака, который царил в головах начальства еще с 20-х годов. С одной стороны, «революция на штыках» была выдумкой Троцкого и официально была заклеймена самым решительным образом. А с другой стороны, вся политическая практика — всегда! — опиралась именно на эту доктрину, и как раз именно в середине 60-х уже вовсю напористо шло невидимое вторжение СССР в Африку и в Латинскую Америку.)