«Я знаю, о чем вы говорите, и я объяснил мистеру Брауну, что эта вещь не продается. Я счел нечестным даже показывать ее вам».
«Я хотела бы лишь взглянуть на нее, — ответила она. — У меня нет намерения выпрашивать у вас то, что вам так дорого».
«Значит, недоразумений не будет, — сказал я. — Идемте».
Я повесил свое творение в освещенном торце длинного темного коридора, так что оно особенно заиграло на фоне старинной кирпичной стены под белой аркой, живописно укрытой множеством слоев известки. В этой части дома довольно темно, и я знал, что моя гостья, неожиданно увидев рисунок, полетит к нему, как бабочка на свет. И я не ошибся.
Издав прямо-таки сладострастный стон, она устремилась к нему, и я понял, что ее зацепило не на шутку. Дело было сделано. Я отступил назад, предоставив ей идти дальше в одиночестве. Она стояла, не двигаясь, минут десять. Затем склонила голову и направилась к выходу. У двери она остановилась, ее глаза сияли. «Большое вам спасибо, — сказала она. — Надеюсь, вы окажете мне честь быть моим гостем на обеде в один из ближайших вечеров». Она протянула руку, я наклонился и поцеловал ее.
6 ноября 1946 года, Танжер
День начался с приглашения на обед к Б.Х. Часом позже явился Чарльз Браун. Я попросил принести мятный чай и закурил. Разговор оказался долгим и сумбурным и вращался вокруг моего прошлого, о котором я плел нечто несусветное, с ходу решив, что это самое лучшее, что таким образом меня никто никогда не узнает — включая, вероятно, и меня самого, — и я сохраню ореол загадочности, которая станет маркой моего творчества. Меня захватила мысль, что даже после моей смерти ученые будут заниматься усердными изысканиями, стараясь добраться до сути Франсиско Фалькона (ну вот, превращение уже совершилось, я механически написал это имя — Франсиско Гонсалес исчез). Они будут снимать один за другим луковые слои в поисках скрывающейся в сердцевине истины. Но, как всем известно, никакой истины в луковице нет. Когда они распотрошат ее до конца, внутри не окажется ничего. Никакого коротенького сообщения. Пустота. Я ничто. Мы ничто. Осознание этого придало мне колоссальную силу. Меня затопило ощущение вседозволенности. Для меня не существует никаких правил. Вздрогнув, я вернулся к действительности. Ч.Б. спрашивал меня, не подумываю ли я о продаже. Я ответил «нет». Тогда он поинтересовался, не принесу ли я рисунок с собой на обед, чтобы показать другим гостям. Это ослабило бы меня психологически, поэтому я снова сказал «нет». Ч.Б. и я направились к двери, и он заметил: «Надеюсь, вы понимаете, что миссис Хаттон была бы готова расстаться с солидной суммой, чтобы приобрести ваше произведение».
«Никому и в голову не придет сомневаться в наличии средств у владелицы дворца Сиди Хосни», — сказал я.
Он выпустил парфянскую стрелу в последний момент.
«Пятьсот долларов», — бросил он и зашагал прочь по узкой улочке, затем свернул налево и направился к касбе.
Я призвал на помощь все свои силы, чтобы не окликнуть его.
11 ноября 1946 года, Танжер
Мне следовало бы записать это прошлой ночью, когда великолепие приема было еще свежо в моей памяти. Я вернулся домой таким пьяным и в таком возбуждении, что мне пришлось выкурить несколько трубок гашиша, чтобы вогнать себя в прерывистый сон. Я проснулся с тяжелой головой, в которой воспоминания порхали вокруг фактов, порой довольно далеко уносясь от них.
Я явился к дверям дворца Сиди Хосни и, показав свое приглашение, был впущен в дом бербером в белых форменных панталонах. В мгновение ока я оказался в царстве грез, где слуги передавали меня с рук на руки, ведя через анфилады комнат и внутренние дворики, отделка которых дорого обошлась прежнему владельцу, как же его звали? Блейк? Или Максвелл? А может, и так и так.
Дворец состоял из нескольких зданий, соединенных с центральным, куда мы и направлялись. Впечатление было путаное, волшебное и таинственное. Таков микрокосм марокканского ума. Слуга оставил меня в зале, где половина гостей вела себя как на коктейльной вечеринке, а половина как в музее. И те и другие имели на то основание. Я был в костюме, но мое загорелое лицо отличало меня от заполнившей комнату белокожей толпы. Одна женщина разлетелась ко мне, явно собираясь послать за выпивкой, но, сообразив в последний момент, что на мне нет ни перчаток, ни фески, спросила, из какого дерева сделаны полы. На выручку мне подоспел Ч.Б. Он повел меня по залу, представляя собравшимся. При каждом представлении восторженные «О!» вспархивали к люстрам (которые скоро заменят венецианскими), как стая голубей. Я понял, что этот обед устроен в мою честь, чтобы ввести меня в общество и мне польстить. В моей руке оказался бокал с каким-то свирепым напитком. Громадный Ч.Б. положил лапищу мне на плечо, словно я его младший брат-монумент, и будь в меня влито чуть больше бронзы, я мог бы возвышаться, как и он, в центре необъятной площади. Хозяйка все не появлялась. Я не готов к подобным раутам, но не из-за недостаточного знания языка, а из-за неумения держаться по-светски. Говорили о Нью-Йорке, Лондоне и Париже, о лошадях, моде, яхтах, недвижимости и деньгах. Мне рассказали, что наша хозяйка подарила свой лондонский дом американскому правительству, что ковер на стене — из Кома, маркетри из Феса, бронзовая голова из Бенина. Они знали все о жизни Б.Х., но ни один из них не пробился сквозь броню ее баснословного богатства. А я пробился. Поэтому я и находился там. Ч.Б. III в красочных выражениях сообщал всем, что я проник в ее душу и сделал это с помощью абсолютно простого, но чарующего рисунка углем, который в своей сиюминутности выражает больше, чем многократно перестраивавшийся, замысловато спланированный, нашпигованный всякой всячиной дворец Сиди Хосни. Пройдясь по залу, я получил приглашения на ряд светских приемов, а заодно и несколько сексуальных предложений от женщин. И здесь, за позолоченными стенами роскошного жилища древнего мусульманского праведника Сиди Хосни, скрывается та же развращенность, которая густой темной струей течет по узким улочкам Соко-Чико.
Б.Х. устремилась прямо ко мне, протягивая руку, которую я поцеловал. Мы оказались в центре внимания. Она сказала: «Мне нужно вам кое-что показать». Мы вышли из комнаты. Она направилась к двери, охраняемой высоким, очень черным нубийцем, тоже в белых панталонах, но с обнаженным торсом. Она повернула в замке ключ, и нубиец, навалившись мощным плечом на дверь, открыл ее перед нами. Мы вошли в личную галерею Б.Х. Там есть Фрагонар, Брак и даже Эль Греко. А еще этот ужасный мистификатор Сальвадор Дали, Мане, Кандинский. Я был потрясен. В ее собрании не только картины. Я видел рисунки Пикассо и наброски, сделанные, как она сказала, Хасаном Эль-Глауи, сыном паши Марракеша. Затем наступил кульминационный момент всего вечера. Б.Х. подвела меня к свободному месту на стене. «Сюда, — сказала она, — я хочу повесить то, что явится воплощением моего видения Марокко. В этом шедевре должна быть неуловимость — зримость и неосязаемость, откровенность и непостижимость, доступность и вместе с тем недосягаемость. Оно должно дразнить, как истина, которая ускользает, стоит протянуть к ней руку». Это не совсем ее слова, кое-какие из них принадлежали Ч.Б., а многие, кажется, вставлены мною. Закончила она так: «Я хочу, чтобы ваш рисунок стал частью моей коллекции». Это была продуманная атака. Я знал, что пора уступить. Продолжая ломаться, я рисковал наскучить просителям. И я кивнул, молча выразив свое согласие. Она вцепилась мне в бицепс. Мы зачарованно смотрели на пустую стену. «Чарльз обсудит с вами детали. Знайте, что вы просто осчастливили меня».
Остаток вечера был окутан хрустальной дымкой, словно я созерцал происходящее сквозь пляску бокалов из венецианского стекла. Это все из-за дикой крепости напитков. Когда я ночью уходил домой, — Б.Х., кстати, уже давным-давно покинула общество, — Ч.Б. отвел меня в сторонку и сказал, что я побудил миссис Хаттон проявить необычайную щедрость. «Она воздает должное гению. Я получил указание не торговаться, а просто вручить вам это». Это был чек на 1000 долларов. Он пообещал зайти утром и забрать рисунок. Итак, меня оценили в одну десятую золотых каминных часов фирмы «Ван Клееф и Арпельс».