и квадратную пачечку чая. В булочной же приобрел батон. Истаял, таким образом, весь его гонорар, истек между пальцами — пустяки остались, мелочь.
Предвкушал Аркадий Семенович, шагая к дому, предвкушал горячий чаек с толстым колбасным бутербродом, этаким бюрократом, мечтал, как вопьется в него зубами — в свежую пахучую плоть, как отхлебнет чаю и растает во рту эта благостная смесь, протечет живительным водопадом в пустой желудок. Да, проголодался он на кругах своих и продрог изрядно — неопределенными еще были весенние дни в Ленинграде, не напитались они еще теплом и солнцем. Торопливой походкой вошел Аркадий Семенович в свой родной подъезд и ногу занес на первую ступеньку лестницы, но вдруг приостановился, замер с поднятой ногой.
Раздавались в подъезде шаги — легкий цокот, перестук женских каблучков слышался уже совсем рядом, на втором этаже, вот-вот завернуть они должны были на предпоследний лестничный пролет. Узнал их Аркадий Семенович, вернее, дрогнувшим сердцем догадался, что это те самые... И — бог мой! Что произошло! Покорежило Аркадия Семеновича, что-то внутри его рухнуло и разбилось вдребезги, стали руки и ноги чужими, непослушными. Так замерев, скосил он глаза вверх, в просвет между лестничными маршами.
Вот уже шаги заворачивали — некуда было бежать, неотвратимо надвигалась встреча.
Показалась в просвете черная модная туфелька на низком каблучке и в ней, затянутая в черный же чулок, узкая стройная нога, по ошибке, должно быть, попавшая в каменные городские дебри, потому что наверняка природой она предназначалась для какого-нибудь легкого, воздушного лесного бега. Она, она! — обдало Аркадия Семеновича ликующим страхом. Явилась и вторая нога-монашенка, и обе они заскользили вниз перед его изумленным взором. В изумлении этом не помнил он, как поднялся на первую площадку лестницы и там прижался задом к холодной каменной стене, будто бы давая дорогу даме, и опять скосил вверх блудливый взор. И тут же увидел ее всю — Прекрасную даму, как назвал он ее про себя однажды, давным-давно — в наимоднейшем широкоплечем плаще белого цвета, который увивался вокруг ее тонкого тела, словно бы забегал вперед то справа, то слева, прокладывая путь в толпе, словно бы кричал: расступись, расступись! Хотя никого, кроме Аркадия Семеновича, в подъезде не было. Насмешливая полуулыбка, забытая на Земле когда-то какой-то греческой богиней, мерцала в сумрачном свете, в неясном облаке темных волос. «Покорить и властвовать! Покорить и властвовать!» — вызванивал каждый шаг. Прошелестело, шибануло Аркадия Семеновича ароматом бог весть каких стран, опалило насмешливой синевой. Хлопнула дверь, затихло все.
Несколько мгновений постоял он в ошеломлении, потом тихонько поплелся к себе на второй этаж. Еще витал, кружился в сиреневом полусумраке подъезда ее аромат, разлетался гулко цокот каблучков. Обитала Прекрасная дама — мозг его не поворачивался по отношению к ней выработать грубое слово «жила» — где-то на верхних этажах, то ли на четвертом, то ли на пятом. Не знал он, кто она такая, почему вдруг объявилась в их подъезде несколько лет назад. Просто вот так же спустилась однажды сверху, словно с небес. И все, пропал Аркадий Семенович. Иногда видел он ее в компании таких же красивых женщин и добротных, пахнущих коньяками мужчин. Жизнь там, наверху, протекала загадочная, небесная, куда Аркадию Семеновичу доступа не было.
Поднялся он на свой этаж, к двери квартиры своей, увешанной электрическими звонками с фамилиями жильцов, нарочито долго шарил в кармане якобы в поисках ключей — жаль было уходить из подъезда, расставаться с воздухом, который вот только что, минуту назад, обнимал ее, в котором обитали еще, может быть, отставшие от нее частицы, какие-нибудь там молекулы, оставленные дыханием. Ключи, однако, сами скользнули в ладонь, как ни отгонял их Аркадий Семенович, и ничего не оставалось делать — только открыть дверь; и он открыл и вошел, с сожалением оглянувшись. Шибанул в нос запах жареной с луком картошки, хлобыстнули по ушам звуки скрипки — бился и стонал в тесном полутемном коридоре Сен-Санс, изуродованный, хромоногий, спотыкающийся; бился, рыдал и плакал. Играл сосед Коля — биолог, кандидат наук. Врал, конечно, безбожно, но что за важность? Он ведь не на концерте, не хочешь — не слушай, главное, чтобы в душе у Коли все пело правильно, и душа его выливалась в мир из-за неплотно прикрытой двери, улетала черт знает куда, в какие выси. Старуха Акулина Васильевна вывалилась из кухни на шум открываемой двери и, увидев Аркадия Семеновича, подмигнула ему юмористически, бровью повела в сторону Колиной комнаты, головой задергала, указательным пальцем тыкать стала: смотри, мол, играет! Невольно Аркадий Семенович в том же юмористическом духе приподнял брови, кивнул: да, играет.
— Очередная! — зашептала Акулина Васильевна, словно мог услышать ее Коля сквозь рыдания скрипки.
Аркадий Семенович руками развел: что ж делать — жизнь! И поскорее от старухи проскользнул в свою комнату, поплотнее прихлопнул дверь, чтобы не слышать, как изливает Коля душу очередной своей даме сердца. Не всякая дама могла выдержать подобное излияние. Обычно где-то на середине концерта дверь распахивалась, из нее, чертыхаясь, вылетала жертва Колиной страсти, и раздраженный топот сотрясал пол в коридоре, словно вбивали гвозди. Да, не всякая могла выдержать, поэтому в сорок лет все еще был холост Коля.
Впрочем, был холост и Аркадий Семенович, хотя в жизни своей никогда не играл на скрипке. И сейчас в холостяцком алюминиевом чайнике вскипятил воду, щедро сыпанул в него заварки и стал ждать, когда напитаются чаинки влагой, а напитавшись, умрут и утонут, отдав аромат свой и соки. И пока заваривался чай, нарезал колбасу и батон, наделал щедрых, увесистых бутербродов, но все еще оставалось время, и он в нетерпении заходил по комнате из угла в угол, с вожделением предвкушая трапезу.
От окна к двери и обратно кружил Аркадий Семенович, и такой же в точности Аркадий Семенович кружил в старинном трюмо, установившемся между окном и шкафом, подернутом уже легкой плесенью, с ободранной местами амальгамой, но еще гордо возвышавшемся над прочей мебелью — простеньким шкафом тридцатых годов и пружинным полутораспальным матрасом. Были еще: письменный стол, придвинутый к противоположному краю окна, а за ним потертое кресло с выпиравшими пружинами, но те и вовсе не принимались в расчет — настолько стары были и убоги в глазах спесивого трюмо. Из презрения к ним оно излишним даже считало отражать их в своей глубине, поэтому на их месте там зияла черная дыра в бесконечность.
Но именно они — письменный стол и