Не забыла Маруся Мо'лодца, тоскует по нему; нет ей радости от мужа, от сына; что-то все время гложет ее: "Словно жизнь мою угнали Верстой, — а я с краю"… — Эти слова перекликаются со строками стихотворения "В сиром воздухе загробном…", написанного в октябре 1922 года: "Точно жизнь мою угнали По стальной версте"; уже по ним ясно, сколь много личного вкладывает Цветаева в уста своей героини…
Неуютно Марусе в земном миру; не для него она предназначена. "На чужом огне сгораешь, Душа, — силком взяли!" В полудреме, полуяви она поет свою песню, исполненную тоски, любви и порыва в ту запредельность, куда не взял ее с собой Мо'лодец:
Росло деревце — да с краю,Стояло-не трогало.Зачем платьице сорвалиЦветное, махровое?
Где страна-ровна, в которойНи мужа-ни сына…
("Ибо ни мужа Здесь, ни жены", — так в "Переулочках" обольщала свою жертву — "она"; в "Мо'лодце" герой и героиня поменялись местами.)
Маруся крепится, изо всех сил старается сдержать клятву. И, когда нагрянули незваные-нежданные "гости" — целым "табором" — с красными попонами на конях, настоящей разбойничьей бандой, объявив себя самозванно братьями, кумовьями, "отцами крестными", и потребовали показать им сына, — она, насильственно выведенная к ним мужем, глаз не подняла… Когда они завопили, что она "некрещена, непрощена" и муж уже готов был совершить крестное знамение, — нечеловеческим усилием она остановила его, заставив вспомнить клятву. В последний раз он смирил себя, однако заявил, что завтра поведет жену к обедне.
Но каковы, однако, эти гости, эти непрошеные крестные, требующие от грешницы — праведности? Отвратны, развратны, звероподобны, зловещи; пьют "без рюмок"; их закон — "сапог на стол!"; "Белки — пучат, Перстом — тычут, Тот — по-щучьи, Тот — по-птичьи". В глазах Маруси они — "волчиное стадо", злобные филины, они омерзительны — эти носители лжесвета, лжедобра, добра — навыворот, эта нечисть и нежить, прикрывающаяся именем Бога.
Рассуждая шире, Маруся во многом — сам автор, поэт Марина Цветаева, чей дух бунтует "противу всех" и повинуется только "тайному жару", что пылает в ее груди…
Настает следующее, роковое, утро, когда Марусю должны насильно повезти к обедне. И, будто сквозь сон, слышит она голос своего любимого: "Не езди! Не езди! Младенцем ответишь! Не езди! Не езди! Блаженством заплатишь!" А потом: "Родная! He-мужняя! Всё тебя нежу!.. Чужая! Неможная! Всё тебя жажду!" Вновь искушение долгом и любовью, силой и слабостью.
В этой великой раздвоенности Мо'лодца — дана великая достоверность страстей, что приближает поэму Цветаевой к трагическим произведениям мирового значения.
Весь ход поэмы все непреложнее наталкивает на мысль: а нужно ли Марусе — очиститься? Очиститься — во имя чего, ради какой жизни? Ради барской, сытой, ленивой, смертельно скучной, ради того, чтобы вчерашние хари хвалили ее, одобряли за то, что всё, мол, у нее теперь как у людей: и иконы, и поклоны, и взоры непотупленные?..
Уже не сопротивляется Маруся, когда муж, разбудив ее, мчит на санях в церковь. В полусне-полуяви мнится ей, будто что-то крутится под полозьями, а когда подъезжают к перекрестку, то мерещится ей посреди него "краса грозная" — цветок… Но вот подкатили к храму; обступили ее нищие, столь же противные, как вчерашние "гости": "загнусавили", "заканючили", выпрашивая милостыню, "слепцы", "хромцы"… Она еще держится; не подымая глаз, сует "по алтыну в ладонь", спасается от расспросов… Но вот муж вводит ее в храм. Последнее, смертное испытание. Поют "Херувимскую"; Маруся, слабея, прижимает к груди сына. Все видят, что она "и лба не крестит, и глаз не кажет". Начинается омерзительное перешептыванье (как у вчерашних "гостей"); здесь строки "Мо'лодца" вновь предвосхищают сцены из "Крысолова" (в главах "Напасть", "В ратуше"):
— С дитятком!— С хлопчиком!— В чепчике!— В платьице!
(Тычутся,Шепчутся,Топчутся,Пятятся.)
Маруся еле держится на ногах; она чувствует, что Мо'лодец где-то здесь; ей слышится "крыльев плеск возле свеч". Его крыльев. Два голоса, борясь друг с другом, звучат: один — "Херувимская" — в ушах Маруси, другой — Мо'лодца — в ее душе:
— Огла — шеннии,Изыдите!
— Свет очей моих!Недр владычица!— Огла — шеннии,Изы —
Она отдает младенца на руки мужу; еле живая, прощается с сыном. Но глаз все еще не подняла.
И тут начинается последний искус. Мо'лодец, верный себе, — "о двух началах". Он и зовет, и одновременно отвергает; и заклинает, и умоляет. Призывает "не глядеть", но подает весть, куда именно нельзя взглянуть, а значит…
— Только глазка не вскинь:В левой оконнице!
От входу — крайняя…Не трону… Чай меня!..…………………..Перси — в багрец!Сердце — к груди!НечеловецкСвет! — Не гляди!
Все еще поют "Херувимскую"; вторгаясь в нее, уже не таясь, не колеблясь, не раздваиваясь, Мо'лодец зовет, призывает возлюбленную, требует, чтоб взглянула, называет по имени:
— Гляди, беспамятна!(Ни зги. Люд — замертво.)
— Гря — ду, сердь рдяная!Ма — руся! Глянула.
И увидела его: "Огнь — и в разлете крыл". Крылатый огонь. Молниеносный финал:
…копияЯростней: — Ты?!— Я!
Та — ввысь,Тот — вблизь:Свились,Взвились:
Зной — в зной,Хлынь — в хлынь!До — мойВ огнь синь.
Поверх всех зол, лицемерии, уродств, прочь от страшной, низменной жизни уносит Мо'лодец Марусю ввысь, "по ту сторону дней", как некогда всадник уносил на красном коне свою избранницу.
"…Только что кончила большую поэму… не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, — расстались, как разорвались!" — напишет Цветаева Пастернаку 14 февраля 1923 года.
Однако окончательной датой она проставила Сочельник 1922 года, сообщив тем самым своему творению символическое звучание.
Так завершила Марина Цветаева год, поистине фантастический по жизненным перипетиям и гигантской творческой напряженности. Ее поразительная энергия продолжала набирать силу.
1923-й
"Кедр". Выход книги "Ремесло". Пастернак. Отклики на творчество Цветаевой за рубежом и в России. Надпись Родзевичу. Весенняя лирика и письмо к М. С. Цетлиной. Письма и стихи к Л. Бахраху. Замысел "Тезея". Поездка к Але в Моравскую Тшебову. Роман с К. Б. Родзевичем. Спасение в "Тезее". Расставанье.
Начало 1923 года было осенено для Цветаевой Сергеем Михайловичем Волконским. Только что вышла его книга "Родина" — та самая, которую весной 1921 года Цветаева для него самоотверженно переписывала набело. Теперь весь январь она работала над статьей о "Родине", которую назвала "Кедр. Апология".
Волконский для Цветаевой — не просто автор близкой ее сердцу книги. Он — Вергилий, поводырь в удушливом лабиринте жизни, в угнетающем ее быте, высвободитель, "катализатор" духовности. "Если ты только не на острове, что вокруг тебя не искажено? Само понятие общежитие уже искажение понятия жизнь: человек задуман один. Где двое — там ложь. Противуставлять этой тысячегрудой, тысячеголовой людской лжи одинокую человеческую правду, — какая задача!"
Книга Волконского — повод к высказываниям Цветаевой об идеальной человеческой сущности. Тема эта для нее безгранична, и упреки, которые она слышала не раз от обывателей, в том, что пишет о Волконском, словно о Гёте, — нелепы. В ее "апологии" разбросаны драгоценные мысли, вдохновленные книгой Волконского. Так, его слова о том, что он никогда не ощущал своего возраста, пробуждают дальнейшие размышления, которые выливаются в сформулированный закон:
"Отсутствие ребяческого в детстве, продленное детство в юности, и, наконец, бессрочно-продленная юность. Нет, здесь с возрастом, действительно, не ладно. Но "ладен" ли сам возраст? Нет, возраст не ладен, и вот почему: дух — вне возраста, годами считают лишь тело".
(А разве сама Марина Цветаева, расставшись с юностью, не приобрела, взамен возрастной мало-духовности, вневозрастную духовность? И не об этом ли — ее "Сивилла"?)
Так поэт, еще недавно — нуждающийся в учителе ("Ученик"), перевоплощается в одинокого умудренного Летописца, Толкователя…
Час ученичества! Но зрим и ведомДругой нам свет, — еще заря зажглась.Благословен ему идущий следомТы — одиночества верховный час!
Этот "верховный час", растянутый на многие часы, дни, годы жизни, — уже наступил. А ведь Марине Ивановне только тридцать лет…