Глядя и всматриваясь в эти ежедневные сцены деревенской жизни, вы видите, что «хороший» барин (если он только чуть-чуть понимает это слово) должен бы был и мог бы, не нанося даже ущерба своему барскому положению, отстранить массу этого ненужного, возмутительного зла. Чем объясните вы ряд следующих непостижимых безобразий, воочию совершающихся перед нами из года в год?
Приходит крестьянин и предлагает купить у него пять маленьких живых липок. Просит он за них по двугривенному. Я купил. Крестьянин посадил их и, собираясь уходить, предлагает еще. Я попросил посадить еще пять, но дня через два, проснувшись часов в семь утра, я увидел, что крестьянин посадил не пять, а целых пятьдесят липок. Чтоб успеть посадить такую массу деревьев, то есть чтобы вырыть пятьдесят ям и посадить в них деревья, опять засыпать их, и успеть все это сделать к семи часам утра, надо было встать до света, и это обстоятельство заставило меня призадуматься, не краденые ли липки у кого-нибудь? Посадив липки, крестьянин обещал вечером прийти за расчетом. Но прежде нежели наступил вечер, я получил записку от неизвестного мне землевладельца, в которой значилось, что липки украдены в его лесу и чтоб я не платил денег впредь до особого со стороны неведомого мне лица распоряжения. Под вечер пришел крестьянин, продавший мне ворованные липки, и я должен был показать и прочитать ему письмо. Сгорел со стыда не ждавший беды мужик. «Как хочешь, — сказал я, — бери липки назад или поди уладь это дело». — «Пес их возьми совсем! И стоют-то всего грош, только что за работу и за носку беру… Ах ты, горе, горе! Из-за какой дряни вором стал! Ах, боже мой! Так шестьсот десятин лесу-то, так, даром стоит!» — «Ты бы из своего леса брал, а не из чужого…» — «Да нету его, своего-то лесу; был клочок — давно весь сожгли… Ах горе, горе!» Крестьянин побежал улаживать дело с неизвестным мне лицом. В тот же вечер он возвратился и принес записку, в которой было сказано, что имею право уплатить ему деньги, так как крестьянин такой-то взялся отработать причиненный им убыток. Воровать скверно, но, порывшись в подробностях воровства, мы также непременно наткнулись бы на апатию к общественным заботам «хорошего» барина. Итак, в конце концов получилось, что за пятьдесят липок, которые ничего не стоят, если принять во внимание обилие лесов, человек отрабатывает работу, которая иначе оплатилась бы деньгами, и чувствует, кроме того, себя вором, да и не чувствует только, а в самом деле знает, что он вор. Словом, как ни посмотри, дело скверное. Это скверное дело происходило раннею весной. Полая вода далеко еще не опала, и вся речка, к которой примыкают земли нашей деревни, была запружена трехсаженными бревнами, сплавляемыми водою. Дня через два после описанного эпизода с липками приходит ко мне знакомый крестьянин и говорит: «Вы что же не идете получать свои (!) дрова». — «Какие такие дрова?» — «А с речки!» Что же это за дрова, о которых я не имею никакого понятия? — Оказывается, что, во имя каких-то законов, установлено местным обычаем, что дрова, принадлежащие какому-нибудь промышленнику, опустившись от мокроты на дно, принадлежат обывателям берегов. Дрова сплавляются сгоном, то есть просто бросают в воду, а вода несет их туда, куда надо и где их останавливает искусственная запруда. По пути на дне реки часто встречаются камни и каменистые мели; стоит запнуться одному полену, как вслед за ним остановится, вся сплошная масса дров; течение будет напирать, и дрова начнут лезть друг на друга рядов в пять, иногда десять, иногда до самого дна образуется сплошная масса дров. Это называют «залом». Промышленник знает это и посылает рабочих, которые идут по берегу с жердями и разламывают эти заломы, пропуская дрова дальше. Но иногда заломы остаются неразломанные дня по два, по три, и тогда нижние слои бревен так сильно намокнут, что опускаются на дно, и вот эти-то лежащие дрова и принадлежат, согласно неведомому закону, обывателям берегов. Дележ этих дров происходит совершенно правильно между односельчанами, так же правильно, как и дележ земли и вообще всевозможные деревенские дележи. На основании этих-то законов и мне надо было «получить» по крайней мере куб или полтора березовых дров. — Откуда мне сие? — думал я. — Вчера из-за липок, которые не стоят ни гроша, я чуть не попал в укрыватели краденого, помещик — в обворованные, а мужик — и в воры и в даровые работники; а сегодня я ни с того ни с сего «получаю» полтора куба дров, которых я не рубил, не покупал, не сплавлял и которые по петербургским ценам могли бы дать мне, считая по шести рублей за сажень, тридцать рублей серебром чистого барыша. Кто делает мне этот подарок?.. Но подарок сделан — дрова лежат у берега, стоит только вытащить, распилить и топить печи всю зиму, благословляя господа. Но как подарок ни великолепен, припоминая липки, я чувствую, что тут я буду уж не укрывателем краденого, а прямо вором. Очевидно, я у кого-то отнимаю дрова, мне совершенно не принадлежащие. И точно, дрова принадлежат промышленнику, который купил сто сажен (говоря примерно), а получает в конце концов семьдесят пять, так как двадцать пять получим мы. Но промышленник не хочет терять своего и наверстывает убыток своим способом, изобретает свою сажень, в которой не три аршина, а четыре с половиной. «У меня, — говорит он, — своя сажень!» Крестьяне, подрядившиеся сплавлять ему из места порубки сто сажен, являясь за расчетом, встречаются с изобретением весьма неприятным, с своей саженью, и получают, благодаря ей, не за сто, а за семьдесят пять. Итак, вот у кого похитили мы двадцать пять сажен дров, у своих же соседей, у таких же голяков, и бедняков, как и мы. Отчего мы делаем это?.. Нет лесу, а топить надо — дело очень простое.
Теперь потрудитесь сосчитать, кто остался доволен во всей этой операции. Промышленник недоволен — у него меньше, чем он купил, да его и ругают за «свою сажень» и грозят поджечь; я также весьма недоволен, потому что не желаю брать чужого или ворованного; недовольны и те, кто наловил дров, потому что промышленник слишком скоро прислал народ разломать залом, и дров на зиму «нехватит»; недоволен и мужик, который своими руками срубил сто сажен, а расчет получил только за семьдесят пять.
Тут все чувствуют себя дурно, скверно, не по себе.
Это только кусочек того падения «хорошего» барина, по части заботы об общем благе, но и этого кусочка достаточно, чтобы не получить репутации внимательного к нуждам народа человека. Не удивляйтесь поэтому, как и я перестал теперь удивляться, что крестьянин спешит приложить печать к бумаге, в которой про барина идет нехорошая речь.
IV. «Свои средствия»
…Вот уж больше недели, как жаркий воздух последних дней нынешнего деревенского лета отравлен запахом гари: где-то, как пишут в местном листке, горят торфяные болота, горят леса; сизый дым по временам достигает белизны и густоты тумана, застилает все кругом на далекое пространство и даже затрудняет дыхание… Пожары лесные — дело весьма обыкновенное на Руси, а особенно в наших северных местах, где, несмотря на все усилия господ помещиков, сельских обществ и промышленников истребить всякую растительность, по возможности в самый кратчайший срок, мать-природа не совсем еще вышла из терпения и продолжает одевать зелеными кустиками и жиденькими березками, осинками и ольхой холмики, болота и берега болотных речек. Горят леса тихо, молчаливо — горят, точно дело делают, как-то задумавшись; в тихие вечера иное дерево горит как свеча; трещит и коробится береста, вспыхивают и свертываются зеленые листья, и только по временам треснет и, точно зарница, вспыхнет над темным лесом смолистый газ раскаленной огнем сосны… А огонь, точно исполняя какую-то обязанность и не торопясь, опустошив десятин сто казенного, или господского, или крестьянского леса и дойдя до полянки, где уж нет пищи, скромно принимается жевать высушенную жаром и зноем траву, жует ее, точно скромная, кроткая овца, по вершочку, по травинке — жует день, два, шаг за шагом перебираясь через канавки, обходя болотца, «где посуше», и добирается до нового и свежего леса, до новой березки, пуская от себя в разные стороны таких же кротких огненных овечек… И вот бежит огонь по березке, копошится внутри бузины или ольхового куста — и, глядишь, через день, через два тлеет в горячих угольях другая сотня десятин. По ночам горящий лес — точно бальная зала или иллюминованный по случаю какого-нибудь торжества огромный парк: везде огни, звезды, бенгальские огни (сосна вспыхнула), а между ними обгорелые или еще горящие кусты, точно группы гостей, танцующих, толпящихся вокруг столов за картами, за едой. Днем, разумеется, все это исчезает, и остается один только удушливый чад и гарь.
Часто видал я такие пожары в наших местах, и никогда мне не приходилось видеть, чтобы в огне или около огня присутствовала бы какая-нибудь человеческая фигура, которая была бы обеспокоена этим пожаром, чтоб она хлопотала о сохранении государственного или частного имущества. По всей вероятности, где-нибудь и кто-нибудь непременно беспокоится об этой гибели леса, потому что ведь кому-нибудь лесной пожар непременно наносит убыток; но я лично, повторяю, не видал беспокоящихся или принимающих какие-нибудь меры ни чиновников, ни мужиков. Выгорит лес и перестанет — вот, мне кажется, общее мнение относительно как самых пожаров, так и средств к их прекращению. Но лично мое, напуганное явлениями русской жизни, воображение не дает мне возможности относиться к этому дыму и чаду, ежедневно нагоняемому ветром в нашу сторону, в такой же степени невнимательно и покойно, как относятся к этому все, кого я только в деревне вижу. Не потому мое напуганное воображение не может бездействовать при виде явления, для всех местных жителей совершенно обыкновенного, чтоб я жалел этот горящий лес или жалел бы его хозяина, будь то государство, или крестьянское общество, или господин помещик, — вовсе нет; в смысле сожаления о гибели имущества я ничуть от местных обывателей и моих соседей не отличаюсь: «мне какое дело» или «на то есть начальство», — говорю я. Да, наконец, что же я могу сделать, если б я и жалел? Погорит и перестанет — вот все, что я могу по совести сказать, глядя на великолепное зрелище лесного пожара, и затем «пройти мимо». Если же мое напуганное воображение не пускает меня «уйти» от этого обыкновеннейшего деревенского события, то причины этого совсем иные. Дело в том, что недели три тому назад мне пришлось самому быть в лесу с одним моим приятелем, и притом в той самой стороне, откуда вот уж давно валит дым и гарь и где, очевидно, большой пожар. Были мы с приятелем у другого общего нашего приятеля в гостях и после завтрака взяли ружья и пошли пройтись по лесу; часа два мы гуляли, наслаждаясь погодой, воздухом и невозмутимою тишиной леса; разумеется, выстрелить нам не пришлось, потому что лето ныне было очень сухое, ягод не уродилось, а стало быть, и птице незачем быть в пустом месте. Птица улетела туда, где есть ягоды — брусника, смородина и т. д. Шли, шли мы таким образом и пришли к крестьянской меже, а за этою межой начинался уж крестьянский, значительно вырубленный, лес. И здесь нам представилось такое зрелище: на большой, чисто и гладко выкошенной поляне протянулся огромный, сажен в пятьдесят, стог сена, а саженях в трех от этого стога горел костер из сухих сучьев и валежника; костер этот был, по-видимому, только что зажжен, потому что огонь копошился еще только в глубине кучи хвороста. Но что поразило нас и заставило задуматься, так это, во-первых, то обстоятельство, что около костра никого не было, и, во-вторых, ясно видная дорожка кое-как набросанного сена шла от костра по направлению к стогу. Ни скотины вблизи, ни пастуха, которому понадобился бы этот костер, не было; да кому и зачем нужен был костер среди белого жаркого дня? Папиросу закурить можно спичкой. А дорожка-то от костра к стогу?.. И кругом мертвая тишина…