Да, так мы родились заново, преподобный Блисс. Мы по-прежнему ходили в упряжке, мы по-прежнему работали на полях, но у нас была тайна, и у нас был новый ритм.
Так расскажите же нам об этом ритме, преподобный Хикмен.
Нас держали в узах, но жили мы, преподобный Блисс, по своему собственному времени. Они кружились на карусели, которая была неподвластна их воле, зато мы отбивать такт научились у времен года. Мы приспособились к этой земле и к этой тьме, и к этому свету, и к этому климату, и к этому труду, и они, как новая пара белья, пришлись нам по мерке. И все это нашему новому ритму, но свободны мы не были, и нас по-прежнему разделяли и разделяли. Много тысяч нас уплыли вниз по реке. Маму прочь от папы, детей — от обоих. Избитых, униженных и босых. Но теперь у нас было Слово, преподобный Блисс, и у нас был ритм. Теперь нас не могли разделить. Потому что, куда бы нас ни поволокли, наши сердца бились в одном ритме. Если выдавался случай попеть, мы пели ту же самую песню. Если выдавался случай потанцевать, мы отгоняли прочь тяжелые времена и несчастья, хлопая в ладоши и притоптывая ногами, и танец был тот же самый для всех. О, иногда они приезжают сюда посмеяться над тем, как мы славим Бога. Они могут над нами смеяться, но они не могут нас отрицать. Они могут оскорблять и убивать нас, но уничтожить нас всех они не могут. Эта земля наша, потому что мы вышли из нее, мы полили ее своей кровью, ее орошали наши слезы, мы удобрили ее своими мертвыми. Поэтому, чем больше нас уничтожают, тем больше полнится она духом нашего искупления. Они смеются, но мы знаем, кто мы и где мы, а их прибывают новые и новые миллионы — и они не знают, и не могут стать едиными.
Но скажите нам, как нам узнать, кто мы, отец Хикмен?
Мы знаем, где мы, по тому, как мы ходим. Мы знаем, где мы, по тому, как мы говорим. Мы знаем, где мы, по тому, как мы поем. Мы знаем, где мы, по тому, как танцуем. Мы знаем, где мы, потому что в наших ушах и сердцах слышим собственную мелодию. Мы знаем, кто мы, потому что, когда мы дарим нашему дню биенье нашего ритма, вся эта земля говорит: аминь! Она улыбается, преподобный Блисс, и начинает двигаться в нашем ритме! Не стыдитесь, братья мои! Не сгибайтесь. Не выбрасывайте того, что у вас есть! Продолжайте! Помните! Верьте! Доверьтесь биению внутри нас, которое говорит нам, кто мы. Доверьтесь, доверьтесь жизни, и доверьтесь этой земле, которая есть вы. Не обращайте внимания на насмешников, на издевателей — они приходят сюда, потому что не прийти не могли бы. Они могут отрицать вас, но не ваше ощущение жизни. Они ненавидят вас потому, что стоит им посмотреть в зеркало, как их переполняет горькая желчь. Так забудьте о них и, самое главное, не отрицайте самих себя. Их волосы прикручены к взбесившейся карусели. Они превращают жизнь в постоянное напряжение и тревогу, тревогу и напряжение. Оглянитесь вокруг и посмотрите, кого нужно ненавидеть; оглянитесь вокруг и посмотрите, чего можно добиться. Но только знай себе продвигайтесь и продвигайтесь вперед, дюйм за дюймом, как гусеница. Если сложишь много-много раз один и один, соберется у тебя миллион. Была целая груда июньских дней до этого дня, и, говорю вам, их будет еще целая груда прежде, чем мы станем по-настоящему свободными! Но держитесь ритма, держитесь ритма и держитесь пути. Пусть презирает вас кто хочет, но вы, в глубине души, помните — жизнь, которую мы вынуждены вести, есть лишь подготовка к другому, лишь школа, преподобный Блисс, Сестры и Братья; школа, пройдя которую мы сможем увидеть то, чего другие, слишком ослепленные собой, увидеть не могут. Наступит время, когда их глазами придется стать нам; время качнется и повернется назад. Говорю вам: качнется время и вернется по спирали назад…
© Ростислав Рыбкин, 1991 г., перевод на русский язык.
Теофиль Готье
(Франция)
СОЛОВЬИНОЕ ГНЕЗДЫШКО
Вокруг замка был прекрасный парк.
В парке были всевозможные птицы — соловьи, дрозды, малиновки; тут назначали друг другу свидания пташки со всех концов земли.
Весной здесь стоял такой гам, что человеческого голоса нельзя было расслышать; под каждым листом пристроилось гнездо, каждое дерево представляло собой целый оркестр. Пернатые музыкантики изощрялись, стараясь перещеголять друг друга. Одни чирикали, другие ворковали, эти отпускали трели и переливчатые коленца, те выделывали фиоритуры или басили, как орган: настоящим музыкантам и то не превзойти бы их.
Но в замке жили две прекрасные кузины, и они вдвоем пели лучше, чем все обитатели парка вместе взятые; одну звали Флеретта, другую — Изабо. Обе были прелестны, обворожительны и наряжались в праздничные платья, лишь белоснежные их плечи убеждали в том, что они настоящие девушки, а не ангелы; им недоставало только крыльев. Когда они пели, их старый дядя, сир Молеврие, иной раз держал их за руки, боясь, как бы им не вздумалось упорхнуть.
Предоставляю вам вообразить, как в честь Флеретты и Изабо на турнирах и состязаниях скрещивались копья. Молва об их красоте и талантах прокатилась по всей Европе, но они не гордились своею славой; они жили уединенно и виделись, пожалуй, лишь с маленьким пажом Валантеном, прелестным белокурым отроком, да с сиром Молеврие, старцем седым, иссохшим и дряхлым, — ведь он целых шестьдесят лет носил ратные доспехи.
Они проводили время в том, что кормили пташек зерном, молились, а главное — разучивали произведения знаменитых музыкантов и вместе играли какой-нибудь мотет, мадригал, виланеллу или что-нибудь другое; были у них также и цветы, которые они сами поливали и холили. Жизнь их протекала в этих приятных, поэтических девичьих занятиях; они держались вдали от света, и все же внимание света было приковано к ним. Ведь ни соловью, ни розе никак не спрятаться; пение и благоухание непременно выдадут их. А наши кузины были как два соловья и две розы.
Приезжали в замок и герцоги, и принцы с намерением посвататься к ним; император Трапезунда и египетский султан заслали к сиру Молеврие послов, чтобы просить руки его племянниц; но кузинам нравилась девичья жизнь, и о замужестве они и слышать не хотели. Быть может, какой-то тайный голос говорил им, что обязанность их здесь, на земле, оставаться в девушках и петь, а иначе они нарушат свой долг.
Девочек привезли в замок совсем маленькими. Окно их комнаты выходило в парк, и убаюкивало их пение птиц. Едва они научились держаться на ногах, как старый Блондио, дядин музыкант, стал им показывать, как перебирать пальчиками клавиши верджинела; других погремушек у них не было, а петь они научились еще прежде, чем говорить; они пели, как другие дышат, — для них это было вполне естественно.
Такое воспитание своеобразно сказалось на характере девушек. Поэзия, которою было заполнено их детство, оградила их от проказ и пустой болтовни. Им никогда не случалось резко вскрикнуть или какой-нибудь прихотью нарушить гармонию; они плакали размеренно и вздыхали созвучно. Музыкальность, развитая у них за счет других чувств, делала их безразличными ко всему, что не музыка. Они витали в какой-то мелодичной дымке и воспринимали действительность только посредством звуков. Они отлично понимали шелест листвы, журчание ключа, бой часов, вздохи ветра в очаге, жужжание прялки, шум дождевых капель, сбегающих по дребезжащему окну, понимали все внешние и внутренние гармоничные созвучия; зато, должен сказать, они не испытывали особого восторга при виде заходящего солнца и были до того равнодушны к красотам живописи, словно перед их прекрасными синими и черными глазами опустилась непроницаемая пелена. Музыка была их недугом; они мечтали о ней, из-за нее они забывали пить и есть; ничто иное не было им дорого. Впрочем, дороги им были еще Валантен и цветы: Валантен потому, что походил на розу, а розы потому, что были похожи на Валантена. Но эта любовь занимала в жизни кузин второстепенное место, — да что говорить, ведь Валантену исполнилось всего лишь тринадцать лет. И не было для них большей отрады, как вечером у окна петь песни, сочиненные ими в течение дня.