Голос Лосева был тверд, он принял решение и не отступил от него, как ни ополчались, издеваясь над его поступком, Дератани и Тимофеева (парторг кафедры) в маске служителей истины, клеймя чуть ли не предателем научной добросовестности. Лосев не просто произвел сенсацию на Совете своим отказом, раскрытием глубокого невежества диссертации и причинами, по которым он вынужден был дать положительный отзыв, он многих членов Совета привел в смущение. Иные из них задумались и прозрели. Хотя бы тот же молчаливый, мрачноватый Вячеслав Федорович Ржига, великий знаток древнерусской литературы и других славянских[280], или Борис Иванович Пуришев, ставший нашим неизменным гостем и другом, тоже немало страдавший, Иван Григорьевич Голанов, сам в 1930-е годы под арестом и выслан. Это был открытый вызов заведующему со всеми его креатурами и союзниками. Отныне мира быть не могло. Дератани и Тимофеева в средствах не стеснялись, писали тайные доносы на Лосева, а тут стали открыто действовать против него и против ему сочувствующих.
Кафедра была приведена в боевую готовность. Главную роль играла парторг кафедры доцент Н. А. Тимофеева, оплот заведующего. Она четко делила всех на материалистов и идеалистов, друзей и врагов народа, но любила пококетничать, произнося в нос, на французский манер, слово «жанр». Она считалась местным специалистом по жанру романа. Спорить с ней было опасно. Все трепетали, ибо партком с его интригами была ее стихия. Не могла противиться главной паре Г. А. Сонкина, член ВКП(б). Защитила она диссертацию по Горацию в мою бытность (оппонентом, вполне благожелательным, был Лосев). Она — вдова известного военачальника времен Гражданской войны — Михайловского, с высокими связями. Ей поэтому прощали образованность, знание языков, деликатность. Человек она в глубине души страдающий. Должна защищать общую «линию», вступает, бедная, в противоречие сама с собой, Лосева боится, но уважает. А еще больше боится Дератани с Тимофеевой.
Есть еще тоже бывший ученик Дератани — некто Генрих Борисович Пузис, так сказать, друг кафедры. Его призывают для разного рода обсуждений и отзывов и, если надо, избиений. Высокий, толстый, нескладный, как будто всегда небритый, похожий на жабу. Юдифь Каган однажды после того, как он пожал ей руку, долго мыла и терла ее. «Как жабу подержала в руках» — ее слова.
Есть еще Н. М. Черемухина, доцент-искусствовед, ученый секретарь кафедры. В прошлом — дочь состоятельных родителей, получила прекрасное образование, юность проводила за границей — в Греции, Италии, на Крите. Много всего знает, но в голове полная путаница. Как удержаться среди злодеев и остаться человеком? Она боится всех, но, хорошо знаю, Лосева уважает, а меня даже любит, храня нежную память о моем отце, у которого она работала в Музее народов СССР. Н. М. Черемухина — та самая, которая однажды с апломбом провозгласила на заседании кафедры: «Человек — это звучит горько», выразив, по Фрейду, подсознательное личное ощущение своей погубленной жизни.
Для сокрушения Лосева призывались и студенты классического отделения. Не все ведь любили своего профессора, хотя он со всеми возился, читал замечательно греческих авторов, Гомера, мифологию, давал книги.
Со студентами Дератани и Тимофеева заигрывали, соблазняли их демагогией, так что споры и скандалы расходились кругами. Некий Кузнецов очень усердствовал (его я запомнила), и еще Лия Тюкшина, хоть и студентка, но уже член ВКП(б). Сама из деревни, взятая на воспитание симпатичными сестрами Чеховыми (не родней Антона Павловича), одна из которых работала вместе с Валентиной Михайловной на кафедре в МАИ. Мне приходилось забегать в их деревянный дом в Гагаринском переулке (он давно уже снесен). Благодаря Валентине Михайловне эту девочку Лию устроили на классическое отделение. Дератани и Тимофеева основательно с ней поработали, и она, так скромно улыбавшаяся («Какая у нее хорошая улыбка», — говорила Валентина Михайловна), стала одной из верных помощниц партийных деятелей факультета в травле Лосева. Но зато это открыло ей всю дальнейшую карьеру.
Но были и ярые сторонники Лосева — Виктор Камянов и Петя Руднев — старшекурсники, и младшие — Олег Широков и Леня Гиндин — все талантливые ребята, честные, совестливые. Их судьба дальнейшая тоже об этом свидетельствует. Многим был знаком известный критик Виктор Камянов, но мало кто знает, что он по образованию филолог-классик, учился у Лосева. Петр Александрович Руднев — известный стиховед, был в свое время гоним. Всю жизнь мы с Алексеем Федоровичем, и потом я одна, — близкие друзья с Петей. Всю жизнь друзья с профессором О. С. Широковым (до сих пор хранится его курсовая за II курс у нас дома) и женой его, Аидой, тоже ученицей Лосева. Прекрасным ученым был Леня Гиндин, доктор наук и профессор, сам учитель многих учеников и наш друг. Увы, и Олега, и Лени, и Пети уже нет на свете.
Этих младших, когда Дератани закрыл классическое отделение в МГПИ и ушел заведовать кафедрой в университет (это особая история), перевели на классическое отделение филфака МГУ, которое они закончили.
Между тем, среди всех неурядиц, скандалов, объяснений, избиений надо было сдавать кандидатский минимум, диссертацию готовить, наукой заниматься, Алексею Федоровичу и Валентине Михайловне помогать. Как-то само собой получилось, что спецвопрос по философии мне придумал Алексей Федорович. Предложил рассмотреть изменение жанров греческой литературы в связи с эволюцией общества и личности. Обдумывали мы это, сидя на порожках опарихинского домика, еще летом 1945 года. Тогда же придумал Алексей Федорович мне тему диссертации — изучить поэтические тропы поэм Гомера и постараться объяснить их мифологические корни, выделить их, исторически сложившиеся еще в родовом обществе. Работа очень конкретная, вся основанная на внимательном изучении текста, но вместе с тем и на изучении трудной теории поэтического языка — этого Kunstsprache, и огромной о нем литературы. Темы минимума и диссертации утвердили еще до больших скандалов на кафедре, и мой официальный руководитель (он всеми аспирантами руководил) Н. Ф. Дератани забыл о моих научных делах, так как их заслонили совсем не научные коллизии.
Минимум по философии сдавала я Э. Кольману, старому деятелю Коминтерна, чешскому коммунисту, попавшему здесь в немилость и подвизавшемуся в МГПИ. Э. Кольман был странный человек. Он почему-то писал Лосеву, даже пытался приглашать его к философскому сотрудничеству, общался с ним и как-то вел себя не очень ортодоксально. В институте все его почитали и побаивались. Он мог снова очутиться вблизи высших властей[281].
Аспиранты трепетали перед экзаменом, хотя все готовили традиционные известные вопросы по истории философии. Мой спецвопрос заинтересовал Кольмана, и он так увлекся, что долго обсуждал со мной, к удивлению молчаливой комиссии, тонкости жанровых своеобразий и философских школ в Древней Греции. Поставил он мне пятерку и был страшно как-то оживлен, доволен. Кстати сказать, по марксизму-ленинизму я схватила едва-едва тройку, потом пересдала на четверку.
После экзамена среди аспирантов прошел забавный слух, что Тахо-Годи сдавала Кольману спецвопрос на английском языке. Это был, конечно, вздор. Но Кольман с акцентом говорил на русском, а я многие вещи разъясняла, ссылаясь то на немецкие, то на английские источники, и тут произошла какая-то аберрация. Правда, мои сотоварищи по аспирантуре и общежитию не раз просили меня писать письма по-английски (тогда почему-то стали получать из Англии от студентов письма). Я английский любила, хорошо его знала, как и французский, почти с детства, и вообще питала страсть к языкам. Сама учила итальянский, испанский и польский, по совету своего дядюшки, любившего польских романтиков. У меня от дяди сохранились словари, грамматики, прекрасные антологии. Потом пришлось всю эту лирику забросить, сохранить языки только для научного употребления. За границу не посылали, осталась без разговорной практики, хотя когда-то бойко говорила, чему есть свидетели. В общем, философию сдала успешно. Но это поддела.
Материалы по Гомеру Алексей Федорович предписал мне взять с собой, когда я поехала в очередной раз к маме на Кавказ. Там каждый день, сидя под сенью древес, среди аромата роз, жужжания пчел, под синим небом в нашем маленьком садике, напоминающем по своей интимной замкнутости и благоуханию какую-то живую декорацию к идиллиям Феокрита, я читала Гомера.
Так Гомер и не покидал меня, и первая моя книга тоже связана с нашим чудесным зеленым оазисом среди знойного (но с частыми грозами) владикавказского лета.
Вышла эта прекрасно изданная толстая книга «Гомер. Поэмы» со вступительной статьей и под научной редакцией Александра Ивановича Белецкого в 1953 году, когда ответственным редактором была строгая и благожелательная Ольга Александровна Лаврова. Именно в этой редакции и тогда, и позже находили приют авторы не совсем детских книг (мягко говоря). Например, таких, как книги Я. Э. Голосовкера или в дальнейшем наши с Алексеем Федоровичем книжки о Платоне, об Аристотеле — традиция издавать серьезное чтение для серьезных людей (возраст не в счет) сохранялась долго. А «Платона» я завершала тоже среди цветов нашего садика.