Мне никогда не забыть то Рождество, что мы провели втроем — Райхель, Фред и я. Они заскочили ко мне около полудня, рассчитывая на еду и выпивку. Но у меня ничего не было. Ничего, если не считать куска засохшего хлеба, на который и смотреть-то было противно — не то что грызть. И немного вина — примерно пятая часть литровой бутылки. Это мне хорошо запомнилось: позже, когда друзья ушли, я восхитился тем, как долго не кончалась эта скромная порция вина. Я также отчетливо помню, что довольно долго засохший хлеб и почти пустая бутылка стояли нетронутыми посредине стола. Из-за того, что было Рождество, все мы демонстрировали необычную терпимость по поводу отсутствия пиши. Возможно, из-за того, что в животах наших было пусто, да и сигареты кончались, разговор наш получился более увлекательным, чем процесс набивания желудков. Вид засохшего хлеба вызвал у Райхеля воспоминание о его тюремных злоключениях. Он стал рассказывать, каким глупым и неуклюжим он был, как его колотили и ругали за безнадежный идиотизм. Особенно много шуму и толков вызвала его неспособность различать левую и правую руки, он их постоянно путал. Эти истории Райхель разыгрывал в лицах. Воспроизводя свое бестолковое прошлое, он ходил взад и вперед по студии; его жесты были такими нелепыми и трогательными, что мы и смеялись, и плакали одновременно. Показывая нам, как следует отдавать приветствие, которое «они» в конце концов научили его делать eclat*, он вдруг обратил внимание на высохший хлеб. Не прерывая рассказа, Райхель бережно отломил от него кусочек, налил себе немного вина и неторопливо обмакнул в него хлеб. Мыс Фредом машинально сделали то же самое. Так мы и стояли, каждый с рюмкой в одной руке и кусочком хлеба в другой. Этот момент я помню прекрасно — словно причащаемся, мелькнула у меня мысль. Для меня это, к слову сказать, было первое причастие. Полагаю, все так подумали, но никто не сказал об этом вслух. Райхель продолжил свою историю, а мы слушали, ходили взад-вперед по комнате, наши пути не раз пересекались, иногда мы натыкались друг на друга, поспешно извинялись и продолжали мерить шагами комнату.
* Впечатляюще (фр.).
В пять часов в бутылке на донышке еще оставалось вино, крошечный кусочек хлеба все еще лежал на столе. Мы же трое были трезвы и бодры духом. Думается, все могло бы и дальше длиться так же, вплоть до полуночи, если бы не появление неожиданных гостей-англичан — молодого поэта и его спутницы. После соблюдения необходимых формальностей я поинтересовался, есть ли у них при себе деньги, прибавив, что у нас совсем нет еды. Они пришли в восхищение, что могут оказаться нашими спасителями. Мы вручили им огромную корзину, попросив принести все, что они смогут. Через полчаса они вернулись с полной корзиной еды и вина. Сев за стол, мы набросились на это изобилие, как голодные волки. Холодная курица исчезла за миг, словно по волшебству. Сыры, фрукты, хлеб мы запивали лучшими винами. Было просто преступлением обходиться с подобными винами так, как это делали мы. Фред во время пира очень развеселился и потерял контроль над собой. Как только открывали новую бутылку, он тут же наливал себе изрядную порцию и мигом ее проглатывал. На его висках проступили вены, глаза выпучились, он даже пускал слюни. Райхель куда-то пропал, а может, мы его просто заперли. Наши английские друзья относились ко всему происходящему с полной невозмутимостью. Возможно, они считали, что так и должно быть на Вилла-Сера, о которой они много слышали.
Вечер имел удивительные последствия для Фреда. Он никогда так никому и не рассказал, что именно случилось тогда такого, что полностью его изменило. А то, что он действительно изменился, не отрицал никто из близко его знавших. Произошла полная перестройка. Начиная с этого момента раздирающие его душу противоречия рухнули, и понемногу стало проступать его подлинное естество, побеждая все переходные состояния, используемые как маски. Перемена свершилась в темноте — и в буквальном, и в переносном смысле. Он уединился в соседней комнате с англичанкой — примерно на час. За это время между ними произошло нечто, определившее всю его дальнейшую судьбу. На следующий день, когда мы остались одни, он сам это предсказал. Но даже он не понимал тогда, насколько был прав.
Начало войны стало для него решающим испытанием. Фред в это время находился в Англии и, похоже, был очарован англичанами. Думаю, он собирался принять английское гражданство. Однажды я, к своему величайшему изумлению, получил от него письмо, в котором он сообщал, что записался добровольцем в английскую армию. Все, кто знал его раньше, и помыслить не могли, что он на такое способен. Перед своим духовным переворотом он первый бы высмеял такую идею. «Одной войны в жизни больше чем достаточно», — говорил он. И даже гордился своей полной неспособностью к солдатской службе. «Я по природе трус, — говорил он. — Заболеваю от одного вида оружия». А теперь за несколько месяцев стал своим в английской армии. Он чувствовал себя там как рыба в воде. Любопытно, что ему удалось избежать того, что он ненавидел больше всего, — хладнокровного убийства противника. Но, помнится, он писал, что готов и к этому, и, если потребуется, сделает это с радостью. Такое отношение для него характерно. Все, что Фред делал, он делал с энтузиазмом и как бы играючи. Трудно представить себе, что можно с радостью убить человека, но, когда об этом думаешь, приходишь к выводу, что, наверное, такое отношение лучше всего. Здесь в очередной раз обнаружилась его чистота. Фред не мог бы убить из ненависти, или из алчности, или из зависти, или по приказу. Он мог это сделать только от избытка чувств. Иногда я даже жалею, что он не убил хотя бы одного человека. Тогда я бы сказал, пожимая ему руку: «Ну, парень, отличная работа! Не знал, что ты на такое способен». Хорошо представляю себе его реакцию: конечно, густо покраснеет и повесит голову — не от стыда, а от смущения, и, не переставая улыбаться, произнесет, заикаясь, какую-нибудь нелепость, вроде того, что ничего особенного — просто рядовая работенка, или станет притворно хвастать, что стал классным стрелком.
Однако не хочется останавливаться на этом. Позвольте мне вернуться в тот дождливый день, когда Даррелл, Нэнси, Фред и я сидели в одном ресторанчике Тринадцатого округа, где-то в районе улицы Гласьер. Как обычно, мы были в прекрасном настроении, а Даррелл так оглушительно хохотал над софизмами Фреда, что хозяин заведения возмутился. (Из-за того же неудержимого смеха Даррелла нас часто просили покинуть кинотеатр.) Вдруг, без всякой видимой связи с предыдущим разговором, Фред выпалил, не донеся до рта вилку: «Миссия человека на земле — вспоминать...» За короткой паузой — мы все словно получили пощечину — новый громкий взрыв смеха. Слишком неожиданно было услышать от Фреда в тот момент такую фразу. И что было совсем уж неожиданно, так это то, что даже наш смех не сбил его. Он вновь произнес эти слова — и не раз, а несколько раз... «Миссия человека на земле — вспоминать...» Развить мысль он никак не мог: его слова всякий раз тонули в новом приступе смеха. Кто-то спросил его, где он это вычитал. Нигде, сам придумал. Он покраснел, признавшись в этом, словно понимал, что произвел на свет нечто значительное. Мы все сошлись на том, что чьи бы это ни были слова, его или кого-то еще, они великолепны, более того, они врезаются в память, и мы при случае, когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь отдадим им должное. Но он не хотел ждать. Он требовал, чтобы мы выслушали его теперь же. Но мы не хотели продолжения. Мысль взбудоражила нас. Лишнее слово могло ее погубить. Особенно если начнутся объяснения.
Помнится, именно Эдгар прожужжал мне все уши о преимуществах памяти — в Девакане. Я же сражался с ним насмерть, настаивая, что память надо уничтожить: если интервалы между рождениями имеют какую-то цель, она должна быть в том, чтобы освободиться от груза памяти. «Но ты не можешь сделать этого, пока не вспомнишь все, — спорил Эдгар. — Нужно повторять снова и снова все, до последней детали, пока не извлечешь из своих переживаний всю суть». Я хорошо понимал его точку зрения. «Но в конце концов, — бубнил я, — разве мы не забываем прошлое?» Я говорил это больше себе, чем Эдгару. С Эдгаром всегда выгоднее поскорее согласиться. Только не сразу, а то он заподозрит неладное.
Точка же зрения Фреда заключалась в том, что именно здесь, на земле, человек должен вспоминать. Эта мысль была новой и одновременно пугающей. Новой — потому что никто не думает о воспоминании как о «миссии», пугающей — потому что тогда в Девакане делать нечего. Хотел ли он сказать, что Нирвана должна быть достигнута в этой жизни? Может, он внезапно осознал, что кем бы ты ни был, ты являешься этим однажды и навсегда, что все прошлые жизни ведут к этому бесконечному настоящему, в котором бытие и сознание становятся единым целым? Может, он пережил свою последнюю смерть и его наивная и сентенциозная фраза была сказана им из бессмертия? Конечно, все эти мысли пришли ко мне позже. Они приходят до сих пор, приводя за собой в минуты внезапных воспоминаний и множество других. Но всегда остается еще что-то неуловимое, что ощущается, когда на память приходят эти слова, что-то помимо непередаваемого взгляда Фреда и шока, который все мы одновременно испытали. Это «что-то» я не могу описать словами. Могу только попытаться передать свои ощущения.