Разговор наш прервал Ананда, а у меня так много было ещё вопросов, и беспокойство о Генри было не из последних.
– Я вижу, ты, Левушка, и в самом деле господин своему слову. В таком прекрасном состоянии я даже не ожидал тебя найти, – такими были первые слова Ананды. – Тебя смущает твоя худоба. Но... ты увидишь Анну и найдёшь, что и она изменилась за это время разительно, так же как и её отец. Постарайся быть очень воспитанным человеком и не подавай виду ни ему, ни ей, что ты заметил в них печальную перемену и поражен ею.
– Я буду сама воспитанность и такт, – важно сказал я. – Хотя, признаться, оба эти словечка – ещё из первых дней жизни с Флорентийцем – приносят мне немало хлопот и волнений. Буду очень стараться, но обещать, что не сорвусь случайно и не осрамлюсь, всё же не могу.
Мои друзья встали, чтобы идти в музыкальный зал. Помня слова Флорентийца, я взял письмо и свёрток капитана и спрятал их в саквояж, а саквояж в свою очередь сунул в шкаф.
– От кого ты прячешь вещи? – спросил И.
– Ни от кого. Но Флорентиец велел никогда не оставлять дорогие мне вещи неубранными. Да и вы меня не раз учили аккуратности, – ответил я И.
Он улыбнулся, но ничего не сказал. Ананда взял меня под руку, и мы пошли в музыкальный зал.
Я чувствовал себя совсем хорошо, но спускаться по лестнице было довольно трудно. Оба моих друга держали меня под руки, и всё же ноги мои сгибались с трудом. Целую вечность, казалось, мы шли, пока, наконец, не добрались до цели.
Зал был ещё пуст; через минуту вошёл туда князь со слугами, которые зажгли лампы и люстру. Милое лицо князя, сияющее перед моей болезнью, удивило меня озабоченностью и какой-то тоской.
Я хотел спросить, что с ним случилось. Но вовремя вспомнил, как должен вести себя воспитанный человек.
Пока князь разговаривал у рояля с И. и Анандой, я сел в глубокое кресло у стены и постарался сосредоточиться. Я даже удивился, как легко на этот раз мне удалось собрать внимание. Я сразу же ощутил себя в атмосфере Флорентийца, точно держал его руку в своей. И когда голос Ананды: "Левушка, Анна идёт", привёл меня в чувство, я радостно встал и поспешил ей навстречу, следуя за И., но ноги плохо меня слушались.
– Ты помнишь, Левушка, о чём говорил Ананда? – шепнул мне И.
– О да. Буду счастлив испытать своё самообладание, – ответил я.
Но когда я увидел Анну, с которой князь снял её всегдашний чёрный плащ, я внутренне ахнул.
– Вы, наверное, не узнаёте меня, Анна, при моей теперешней худобе? – сказал я, восторженно целуя обе её руки.
– Вы. Левушка, не худобой поражаете меня сейчас, а чем-то другим, чему я ещё не нахожу определения. Но это отнюдь не физическое, а что-то духовное. Как будто в вас просыпается какая-то новая сила, – сказала Анна.
– Да, а вот перед вами инвалид, – подавая мне руку, сказал Строганов. – У меня был сильный припадок грудной жабы, из когтей которой еле вытащили меня наши общие доктора. Признаться, сам я не надеялся уже увидеть этот дом и послушать ещё раз музыку. Живите, живите полнее, мой дорогой литератор. Сверлите своими острыми глазами-шилами жизнь вокруг вас и подмечайте всё, что таится в сердцах окружающих. Пуще всего бегите от компромиссов, особенно, если они забрались в ваше сердце: "Коготок увяз, – всей птичке пропасть", – задыхаясь говорил старик, очевидно вспоминая собственные переживания.
Взяв меня под руку, он тяжело и медленно стал двигаться к дивану, стоявшему рядом с креслом, что я облюбовал. Не успели мы сесть, как в комнату вошёл Генри и, поклонившись всем общим поклоном, отошёл в самый дальний угол.
"Сколько причин для аханья было бы у меня, – подумал я, – если бы всё это происходило до моей болезни".
Генри – и раньше худощавый – стал совсем худ, будто долго постился. Но он не только осунулся, он изменился, точно в чём-то разочаровался, и помрачнел. Очевидно, его душевный бунт не унимался, а нарастал.
Анна села за рояль, и я и вправду изумился перемене в ней. За этим же роялем я видел её юной, остановившейся на семнадцатой весне. А сейчас я ясно читал в ней все её двадцать пять лет. Не то чтобы её лицо прорезали морщины, но вместо безмятежно доброго, спокойно ласкового облика той Анны, к которому я уже привык, я видел страдающие глаза, горько и плотно сжатые, подёргивающиеся губы, а время от времени точно какие-то молнии вылетали из её глаз, – иначе я сказать не умею.
Отец её совсем не напоминал того весёлого и бодрого человека, который месяц тому назад приходил к нам пить чай и устраивать судьбу Жанны.
– Мы перенесём вас в начало XVII века и начнём с Маттесона. Это монах. Потом будут Бах и Гендель, – сказал Ананда.
Внезапно, с первыми же звуками, я увидел за роялем прежнюю Анну, ещё более прелестную, ещё более вдохновенную, но не спокойную, как прежде, а бурную, страстную, готовую взорваться каждую минуту.
Как и в прошлый раз, пели не струны под смычком Ананды, лился живой человеческий голос, сметавший все преграды между сердцем и окружающей жизнью. Голос его виолончели входил мне в душу, не бередя ран, а вливая силы и мир.
Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота их и даже не вдохновение поражали меня сегодня. Если в прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, каждым нервом участвуя в этих звуках.
Я не думал – как когда-то проезжая по улицам Москвы – верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нёс моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь, всю, какая она есть, и растворяясь в ней в блаженстве и благоговении.
Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из-под её пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленными куда-то глазами, она, казалось, звала кого-то, кого не видели мы; звала и играла кому-то, кто слушал её не здесь; из глаз её катились слёзы, которых она не замечала... Но вот её слёзы высохли, в глазах засветилось счастье, точно её услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли...
В углу зала рыдал Генри, рыдал так же безутешно, как я в комнате Ананды.
Я хотел встать и подойти к нему, но увидел, что сам Ананда стоит возле него и ласково гладит его по голове.
На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.
Я всё смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели её слёзы сожгли скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления струились из глаз. Она подошла к отцу, нежно обняла его и шепнула:
– Больше не волнуйся. Всё будет хорошо. Всё уже хорошо; а то, что ещё будет, – это только неизбежное следствие, а не наказание Браццано.
Он, казалось, понял её – совершенно для меня непостижимые – слова, просиял, поцеловал её и перевёл взгляд на подходившего к нам Ананду.
– Довольно вам страдать, Борис Федорович, – ласково, но, как мне показалось, с некоторым упрёком сказал он. – Я вам всё время говорил, что вас губит страх. И если бы вы верили мне на самом деле так, как говорите, вы не были бы больны; и Анна так бы не страдала. Возьмите себя в руки. Ведь вы сейчас совершенно здоровы, у вас нигде ничего не болит. Если бы мой дядя был здесь, подле вас? Как бы вы взглянули в его светлое лицо? Разве вы не обещали, что не допустите в сердце страх?
– Я очень виноват, очень виноват, – сказал, вздыхая, Строганов. – Но когда дело идёт о моём единственном сокровище, об Анне, которой уже десять дней грозит ужасная опасность, – поймите меня, Ананда, мой великий, великодушный друг и защитник! Это единственное моё уязвимое место, где я не в силах победить страх.
– Так вот и проходит жизнь людей, в постоянных заблуждениях. Оглянитесь назад, на прожитые вами десять дней. Что случилось с нею? Она жива, здорова и... счастлива сейчас. Разве не вы своими страхами и скорбью измучили её? И если уж вы хотите знать... – Ананда замолчал на миг, как бы к чему-то прислушиваясь... – то опасность грозила Анне – или, вернее, вам, так как вы могли потерять её, – здесь, сейчас, когда она играла, а вы и не подозревали об этом. Как и не подозреваете того, что вы сами, своим же страхом поставили её у предела...
Ананда замолчал, нежно взял обе руки Анны в свои, поднёс их к губам, улыбнулся, обнял её своей левой рукой и поцеловал в лоб.
– Нет места сомнениям в сердце верном. А когда они проникают в сердце, происходит революция, разрушающая гармонию. Помни, друг Анна, что вторично вырвать тебя из бури, в которую ты попала сейчас, к ней не готовая, – я уже не смогу. Думай не о своих путях как о путях отречения; но о пути всех тебе близких по духу, на котором ты – сила и мир, если живёшь в гармонии. Но если в твоём сердце будут жить сомнение и половинчатость, рухнешь сама и увлечёшь за собой своих любимых. Вслед за сомнениями вползает страх, а там... опять попадёшь в ту бурю, где была сейчас, и, повторяю, – я уже не смогу вырвать тебя из неё.