станешь шуметь!» Потом он пошёл в спальню, где Нарышкин в величайшем испуге был до крайности смешон, начал дрожать за свою жизнь и предложил солдатам пачку ассигнаций. Они её приняли и арестовали его. Его повели на гауптвахту, но через несколько часов позволили ему возвратиться в свои комнаты, а после 7 часов возвратили шпагу. В 9 часов утра император сам разговаривал с ним и сказал ему весьма ласково: «Я лишился отца, а вы друга и благодетеля, но будьте покойны». Бесхарактерный, изнеженный Нарышкин, по всей справедливости, не имел никакого значения в глазах заговорщиков. Когда я у него был в первый раз на следующий день, он старался быть весёлым, говорил, что переворот был необходим для блага государства, что сам он чувствовал себя в постоянной опасности, что такую жизнь не мог бы долее вынести и что теперь одного только желает — спокойствия и позволения путешествовать. За 48 часов перед этим он думал или говорил совершенно противное.
К генералу Обольянинову также пришёл офицер с командой, окружил его дом, вошёл и потребовал, чтобы Обольянинов присягнул новому императору. Обольянинов отказался, потому что, к величайшему удивлению своему, впервые слышал о перевороте и не знал сообщившего ему о том офицера. Его арестовали и повели пешком в ордонансгауз, который был довольно далеко[265]. Дорогой он испытал несколько вполне заслуженных оскорблений. Вскоре, однако, его выпустили на свободу, и снова, как в прежнее время, увидели множество экипажей у его подъезда. Возникло подозрение, не затевает ли он чего-нибудь, как вдруг узнали, что он уволен и уже не может вредить.
Так поступили при кончине императора с преданными ему людьми. После этого отступления я возвращаюсь к главному происшествию.
Немного отдохнув, Александр вышел из своей комнаты, бледный и расстроенный. Он потребовал карету. Камер-гусар побежал её заказать; вслед за ним побежал и сам князь Зубов. Прошло полчаса, пока нашли карету. Между тем гвардия спокойно разошлась по казармам, и Александр пошёл к телу своего отца. Никому не было дано подметить его ощущения в эту минуту.
Наконец подана была карета, он сел в неё с князем Зубовым; на запятки стали камер-гусар и брат Зубова. Так поехали они в Зимний дворец[266]. Дорогой Александр сохранял сумрачное молчание. Когда приехали во дворец, он собрался с духом и, как сам рассказывал своей сестре, сказал заговорщикам: «Eh bien, messieurs, puisque vous vous êtes permis d’aller si loin, faites le reste; déterminez les droitset les devoirs du souverain; sans cela le trône n’aura point d’attraits pour moi».
Граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намёки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения[267]. Однако, несмотря на требование самого императора, это дело встретило много противодействия и так и осталось.
Из Зимнего дворца император, в сопровождении своего брата Константина, поехал верхом в гвардейские полки, и тут уже без всякого принуждения начальства был встречен громкими «ура».
В 2 часа ночи граф Пален съездил домой и разбудил свою жену, чтобы сказать ей, что отныне она может спать спокойно.
Когда рассвело, князь Зубов принял на себя просить императрицу-мать, чтобы она тоже переехала в Зимний дворец. Она в горести своей накинулась на него: «Monstre! Barbara! Tigre! C’est la soif de régner qui vous a porté à assassiner votre souverain légitime. Vous avez regné sous Catherine Seconde; vous voulez régner sur mon fils». Потом она объявила самым положительным образом, что не тронется с места. «Je mourrai à cette place».
Так как князь ничего не мог добиться от императрицы, то к ней отправился граф Пален. Она и его приняла таким же образом. «Вас я до сих пор ещё почитала честным человеком», — сказала она, рыдая. Граф старался ей доказать, что она сама только выиграла от переворота. «Я остановил два восстания, — сказал он, — третье вряд ли удалось бы мне остановить, и тогда не только император, но, может быть, вы сами со всей вашей фамилией сделались бы его жертвами».
В эти первые часы она была ещё до того поражена неожиданностью удара, что вовсе не понимала его доводов; но наконец склонилась на просьбу выехать из дворца и в 9 часов села в карету[268]. Когда караул, как обыкновенно, ей отдал честь, она испугалась и прошептала: «Убийцы!»[269]
Сначала она тоже имела мучительное для матери подозрение, что её сын знал обо всём, и потому её первое свидание с императором дало повод к самой трогательной сцене. «Саша! — вскричала она, как только его увидела. — Неужели ты соучастник!» Он бросился перед ней на колени и с благородным жаром сказал: «Матушка! Так же верно, как то, что я надеюсь предстать перед судом Божьим, я ни в чём не виноват!» — «Можешь ли поклясться?» — спросила она. Он тотчас поднял руку и поклялся. То же сделал и великий князь Константин. Тогда она привела своих младших детей к новому императору и сказала: «Теперь ты их отец». Она заставила детей встать перед ним на колени и сама хотела то же сделать. Он её предупредил, поднял, рыдая, детей; рыдая, поклялся быть их отцом, повис на шее своей матери и не хотел оторваться от неё. Граф Салтыков пришёл его позвать; он хотел было идти и снова бросился в объятия своей матери.
Её горе было долгое время невыразимым. Ей везде казалось, что она видела кровь; каждого, кто входил, она спрашивала: верен ли он ей? Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями; но удар, который он получил, до того ошеломил его, что он не мог назвать по имени ни одного из заговорщиков. Тогда она приказала провести через залу своих младший детей в глубоком трауре и через графиню Ливен приказала их гувернантке, полковнице Адлерберг[270], обратить особое внимание на лица присутствовавших и наблюдать, не изобличит ли сам кто-нибудь себя. Лицо Зубова нисколько не изменилось, весьма равнодушно он сказал своему соседу: «Удивительно, до какой степени маленький великий князь Николай похож на своего деда». Талызин, напротив того, побледнел; но полковница сочла более благоразумным не сообщать этого замечания вдовствующей императрице[271].
Эту последнюю, в её печали, новая императрица покидала как можно реже и выказывала ей самые нежные