Как справедливый отец, вы боитесь обделить нелюбимого сына и пересаливаете.
Вам нужно, чтобы Вронский упал с лошади на скачках. Без этого трудно обойтись роману. Но паденье Вронского может повредить его репутации хорошего наездника и сделать его смешным. Боже сохрани! Вы ни за что не дадите его в обиду. Ваша справедливость не имеет пределов. Тотчас же после падения вы замечаете, что не один Вронский, а больше половины скакавших офицеров свалилось и что сам государь был недоволен скачками. Репутация Вронского спасена.
Вы украшаете Вронского до тех пор, пока он не становится самым симпатичным, самым человечным персонажем романа. Этим вы разрушаете все ваши хитросплетения и попадаете в собственные сети.
Попробуйте, уберите все эти приятные качества Вронского.
Сделайте его скупым, с редкими желтыми зубами, скверным наездником, плохим товарищем. Попробуйте, я вас умоляю!
Вряд ли тогда Анна влюбится в него. И роман погиб.
Ваш роман держится на ложно понятой общечеловечности. Имейте мужество опуститься на классовую точку зрения. Но вы боитесь этого, потому что это приведет всю вашу мирную семейную философию к катастрофе. А катастроф, любезный Лев Николаевич, вы боитесь больше всего на свете.
Нам с вами не по пути, хотя мы вас и глубоко уважаем и издаем в Госиздате. Мы люди дела. Прощайте».
Толстой вынул большой свежий носовой платок, заботливо положенный еще в середине прошлого века добрейшей Софьей Андреевной в круглый карман его охотничьей блузы, и потер седые брови.
В окно легко ударила горсть редкого дождя.
Мусатов задул лампу и заснул в превосходном настроении.
IV
Несколько дней тут шел дождь. Мусатов привез с собой хорошую погоду.
Холодноватый, прозрачный ветер кропотливо пробирал под сваями синюю воду. Река широко отражала редкие быстрые облака, розовые с одного бока и голубые — с другого.
Переехали мост. Юхов сидел рядом с шофером, повернувшись к Мусатову боком.
Проворный ветер трепал русый чуб, выбившийся из-под козырька кепи. Щеточка давно не стриженных волос лежала на вытертом воротнике худого пальто.
Юхов сильно щурился, быстро поглядывал то в степь, то на Мусатова.
Солнце и воздух быстро — почти на глазах — сушили землю. День обещал быть прекрасным. Видимо, это радовало Юхова. Хотя трудно было прочесть радость на его мускулистом, худом, молодом, крепко собранном военном лице, побитом полевым ветром и высушенном соломенным зноем молотьбы.
— Сколько тебе лет, Юхов?
— Тридцать один.
— На империалистической был?
— Не был. До моего года не дошло.
— А в Красной?
Юхов поправил на жилистой шее серый свитер. Он коротко рассказал свою биографию.
Он родился в семье деревенского бедняка. В юности работал в батраках. Кинул деревню. Ушел на завод. Таскал уголь. Потом — гражданская война. Дрался в Красной. Научился грамоте. Вступил в партию. Кончил гражданскую войну командиром. Демобилизовался. Был послан партией в комвуз. Учился там. Прошлой осенью во время «колхозных перегибов» бросил учебу и поехал в деревню.
Он задумчиво посмотрел на Мусатова и усмехнулся.
— Прошлой осенью немного перегнули. Это правда. Теперь закрепляемся.
Этими словами Юхов окончил свой рассказ и, быстро оглядев, будто пощупав глазами, высыхающую степь, хозяйственно прищурился на стеклянное сентябрьское солнце.
Дорога становилась все лучше. Сперва она шла вязкая и песчаная, обсаженная по сторонам мелкорослым ивняком, потом выбилась на твердый, хорошо накатанный грунт, усыпанный колосьями пшеницы, упавшей с возов.
Мусатов молчал. Он вообразил:
Дует ледяной ветер. Хлещет мелкий дождь. Дороги размокли. Ни пройти по ним, ни проехать. Прижатый бабами к плетню, стоит в мокром осеннем пальто с поднятым воротником Юхов. На ботинки его налипла солома и пудовая грязь. Бабы орут. Кончик развязавшегося ботиночного шнурка со сплющенным наконечником вбит ногами в черную, как деготь, почву. Вокруг никого.
Степь. Дождь. Мгла.
— Н-да-с! Перегнули.
Автомобиль круто свернул в сторону. Запрыгал по кочкам.
— А, чтоб вас, черти!..
Две зазевавшиеся бабы чуть-чуть не угодили под машину. Они шли по дороге с базара, не обращая внимания на сигналы. Они держали за концы длинную палку. На палку была надета корзина. Бабы были под хмельком и пели песни. Возникновение машины привело их в состояние столбняка. Потом наступила минута суетливой и бестолковой деятельности. Они суетливо сбежали с середины дороги в разные стороны, но палки не выпускали и долго с воплями тащили ее каждая к себе, преграждая путь шлагбаумом, на котором вертелась корзинка. Из нее сыпалась на дорогу всевозможная бабья чушь и дребедень. Этой бабьей гимнастике не предвиделось конца. Пробурчав себе под нос нечто энергичное, но, к счастью, неразборчивое, шофер круто обогнул юмористическую группу и ловко вывел машину на прямую. И, когда машина была уже далеко, бабы с визгом, враз, как по команде, бросили на дорогу и палку и корзинку и нырнули в кусты, откуда еще долго раздавались весьма нелестные прилагательные по адресу Юхова и Мусатова.
Впереди показались деревья большого хутора. Серебристо-зеленые, туманные, нежно освещенные солнцем, они бросали на пожелтевший, вялый луг ясную, почти розовую утреннюю тень.
— Тут в прошлом году осенью старика убили, — внезапно произнес шофер, показывая потертым локтем кожаной куртки на придорожную канаву, поросшую дерезой. — Кулаки убили. Они в сельсовет метили проскочить. Против них никто выступить не решался. Боялись разоблачать. А старик был бедняк. Не побоялся. И разоблачил. На сходе. Их, конечно, в сельсовет провалили. А старик, не дожидаясь конца схода, домой пошел. Они схватились: где старик? Нет старика. Поехали за ним. И вот тут, у самого хутора, нагнали. Конечно, они его не стали ругать. Наоборот. Мы, говорят, на тебя не сердимся. Пускай. Что, говорят, было, то было. Черт с ним. Заходи до нас в гости, помиримся. Старик зашел к ним. Отчего же? Пускай! Они ему стакан водки наливают. Старик выпил. Они ему сразу другой стакан. Пей! Старик видит, что они просто-таки хотят его споить, и потихонечку, потихонечку выбрался из хаты и пошел по дороге домой. Те вдруг спохватились: где старик? Нет старика. Ну, тут они бросили всякую осторожность. Стали погоню запрягать. Люди видели, как они торопились. Запрягли лошадей и помчались за стариком. А старик, конечно, далеко не смог уйти. Где же ему? Вот тут, на этой самой дороге, они его и настигли. Они с собой топор взяли. Потом суд был. Они даже не скрывались. Дома сидели. Объясняли на суде, что пьяные, ничего не помнят. Плакали, каялись, в ногах валялись. Обоим — высшая мера.
«Эх, Лев Николаевич, Лев Николаевич, это вам не «Хозяин и работник»!»
Мусатов молодцевато, с юмором, выставил грудь.
— Мусатовский... Ишь ты... Во-на!
Машина проехала по тенистым улицам хутора. На палках плетней торчали глиняные головы кувшинов.
— Н-да-с, — произнес Мусатов.
— В этом самом хуторе дело было, — сказал Юхов.
— Колхозный хутор?
— Нет, единоличный. Он к «мусатовскому» не относится. Мы до «мусатовского» еще не доехали. Наши земли подальше.
Он скрывал, но ему было приятно.
Вокруг летело и поворачивалось обширное, оголенное недавней жатвой поле, без единой межи.
V
— Мусатовская земля пошла, — сказал председатель, — обобществленный клин.
Виднелись еще не свезенные копны. Они лежали на ежовой поверхности жнивья золотистыми, слегка почерневшими от непогоды караваями. Кое-где у их подошв изумительным изумрудом горела зелень. Мусатов залюбовался чистотою и яркостью проросшей пшеницы.
Но лицо Юхова вдруг все сошлось тугими мускулами. Он беспокойно задвигался на своем месте. Его прищуренные глаза впились в прельстившую Мусатова зелень с такой остротой и подозрительной ненавистью, точно зелень эта была ядовита.
— А ну-ка, застопори на минутку, — вдруг сказал он шоферу, не в силах более бороться с мыслью, овладевшей им, и с этими словами, не дожидаясь, пока машина остановится, выскочил и побежал по жнивью к копне.
Он ворошил ее ногой, погружал руку в солому, растирал на ладони колос, дул в мякину, подносил зерно к глазам. Он вернулся в машину хмурый, твердый, решительный, но все же успокоенный.
— В чем дело? — спросил шофер. — Гниет?
Юхов с досадой передвинул кепку со лба на затылок.
— Гнить пока не гниет. А все-таки запаздываем с возкой. Запаздываем. Кабы не дожди, давно бы свезли все и обмолотили. Можно ехать.
Кривя большой энергичный рот, Юхов всматривался в даль, где над колючим горизонтом покачивались пышные вороха везомого на волах хлеба.