Такой акцент и наклон присутствуют в «Красном колесе» безотносительно к тому, избыточно или, напротив, «приглушенно» используется в романе «еврейский» материал. Материал сам по себе не может создать чего-либо верного или неверного. Создает автор, который этот материал обрабатывает. Соблазн «всё свалить на евреев» не может появиться в книге писателя, защищенного от такого соблазна стойким иммунитетом. Вот если иммунитета — врожденного или приобретенного — нет, тогда другое дело. Тогда приходится глушить болезнь лекарствами, но они быстро выводятся из организма и природной сопротивляемости заменить не могут. Вот болезнь и прорывается в «Красном колесе» — то в облике Мордко Богрова, одержимого ненавистью к России, накопленной за три тысячи лет еврейской истории, то в облике Парвуса, довершающего губительство Богрова.
Но если в десятитомном «Красном колесе» кипящая магма прорывается наружу несколькими эпизодами, то в дилогии «Двести лет вместе» она заливает всё повествовательное пространство, хотя автор не устает пичкать лекарствами себя и читателя.
Солженицынское Повествование (с большой буквы!) насыщено «правильными», «политкорректными» заклинаниями: «Февральская революция была совершена — русскими руками, русским неразумием» (т. II, стр. 42). «Мы сами совершили это крушение: наш миропомазанный царь, придворные круги, высшие бесталанные генералы, задубевшие администраторы, с ними заодно их противники — избранная интеллигенция, октябристы, земцы, кадеты, революционные демократы, социалисты и революционеры, и с ними же заодно разбойная часть запасников, издевательски содержимых в петербургских казармах…» (т. II, стр. 41). «Февральская Революция была революция российская» (т. II, стр. 121).
Если так, то я заодно с гением. Беда в том, что сам гений не заодно с самим собой. «Правильным» заклинаниям сам автор не верит. Тезис побивается антитезисом: «В то же время в её [Февральской революции] идеологии — сыграла значительную, доминирующую роль та абсолютная непримиримость к русской исторической власти, на которую у русских достаточного повода не было, а у евреев был» (т. II, стр. 42).
Почему у евреев должно было быть больше непримиримости к исторической власти, чем у русских, понять трудно: ведь первый том дилогии пропитан стремлением показать, как вольготно весело жилось на Руси евреям — по сравнению с «коренным» населением. (Эксцессы случались — не без того! — да вот исходили они от кого угодно, но не от «исторической власти»).
Формальную логику здесь найти трудно, но какова диалектика! Получается, что герои Февральского переворота коленопреклоненно выкручивали руки арестованному царю, вдохновляясь «еврейской непримиримостью к русской исторической власти». Да и сам коронованный революционер отрекся от престола за себя и за сына, сняв тем последние преграды на пути к хаосу, — из «еврейской непримиримости» к самому себе!
Но чем дальше расходятся концы у Александра Исаевича, тем настойчивее он их сводит.
«Если же судить по тому, как это принято у материалистических социологов (на такой случай и материалисты годятся! — С.Р.), — кто больше всего, или быстрее всего, или прочнее всего надолго выиграл от [Февральской] революции, то можно было бы её назвать иначе [то есть не русской] (еврейской? но — тогда и немецкой? Вильгельм на первых порах вполне выиграл)», так как «всё остальное русское население почти от начала получило только вред и развал» (т. II, стр. 41).
Непатриотические действия новой власти автор обнаруживает в том, что «[антиеврейские] ограничения снимались слой за слоем: с передвижения, жительства, учебных заведений, участия в местном самоуправлении, с права приобретения собственности на имущество по всей России, с участия в казенных подрядах, в акционерных обществах, с права найма иноверной прислуги, рабочих и приказчиков, занятия должностей при поступлении на государственную и военную службу, с опекунств, попечительств» (т. II, стр. 29).
Февраль действительно принес евреям освобождение от национального гнета, — по крайней мере, формально — «Постановлением Временного Правительства об отмене вероисповедных и национальных ограничений».[492] Но неужто русскому народу ничего хорошего не перепало? А уравнение всех граждан в правах, отмена сословных привилегий, полная отмена цензуры, амнистия политических заключенных, введение прямого и равного избирательного права и многое другое, что объединяется ёмким словом свобода!
О, конечно, то был только глоток свободы. Россия успела вдохнуть, но не успела выдохнуть. Свет Февраля был погашен мраком Октября. Чем это объяснялось?
«С первых дней революции 17-го года в Петрограде началась проповедь разложения русской армии, её дисциплины — её начали не евреи, а совет рабочих депутатов, сделавшийся советом и солдатских депутатов. Совет, издавший приказ № 1 [о неподчинении солдат офицерам], возглавлялся не евреем, а русским чистейшей крови Соколовым, не ведавшим, что творит, и грузином Чхеидзе, очень хорошо знавшим, что делает», — считал ведущий кадет, поборник народной свободы, но не анархии, Ф. И. Родичев.[493]
Такое понимание трагедии Февраля Солженицын игнорирует. Его заботит только одно: «Какое отношение у новой власти ко всему русскому. Конец августа, „корниловские дни“. Россия зримо гибнет, проигрывает войну. Армия развращена, тыл разложен. Генерал Корнилов, перед тем ловко обманутый Керенским (не обманувший, а обманутый! — С.Р.), в простоте взывает, почти воет от боли: „Русские люди! Великая родина наша умирает. Близок час её кончины… Все, у кого бьётся в груди русское сердце, все, кто верит в Бога, — в храмы, молите Господа Бога об явлении величайшего чуда спасения родимой земли“. — Идеолог Февраля, один из ведущих членов Исполнительного Комитета Гиммер-Суханов тут хихикает: „Неловко, неумно, безыдейно, политически и литературно неграмотно… такая низкопробная подделка под суздальщину!“» (т. II, стр. 62).
Но генерал Корнилов не одними молитвами готовил «чудо спасения». Всё еще существовавшую, кое-как державшую германский фронт армию он решил направить на Петроград, дабы смести Временное правительство, — конечно, вместе с Советами, — а себя объявить диктатором. Такова сердцевина его Воззвания, которая при цитировании вырезана. Соответственно, и в сухановском комментарии ампутировано главное место, где генерал назван «нашим отечественным Бонапартом, ударившим ва-банк».[494]
Александр Исаевич сталкивает лбами две кастрированные цитаты, да так, что не искры летят, а целый фейерверк: «Да, пафосно, неумело, да, нет ясной политической позиции: к политике Корнилов не привык. Но — заливается кровью сердце его. А Суханова — коснется ли боль? он не знает чувства сохранения живой культуры и страны, он служит идеологии, Интернационалу, и тут для него налицо всего лишь безыдейность… И вот с таким пренебрежением ко всему настою русской истории и направляли Февральскую революцию Суханов и его дружки — пена интернациональная — в злопотребном Исполнительном Комитете» (т. II, стр. 62).
Такой тут наклон: чужеродному Гиммеру с его бездушной идеологией плевать на матушку-Россию, а генеральская «суздальщина» — это кровоточащее сердце!
Почему Суханов-Гиммер чужероден? В полицейском досье он проходил как православный и великоросс, да и в его внешности никаких признаков чужеродности замечено не было: «телосложение — среднее, цвет глаз — серый, волосы — белокурые, на голове курчавые, борода густая, рост — 171 см, на лице следы натуральной оспы; рубцов, родимых пятен не имеется».[495]
Н. Н. Суханов-Гиммер
Правда, у отца Николая Николаевича Гиммера было «подозрительное» отчество — Николай Самуилович, а девичья фамилия матери Екатерины Павловны Симон намекает на предков — выходцев из Франции или Швейцарии. В Суханове-Гиммере было, видимо, намешано много кровей — германской, скандинавской, французской, возможно, и еврейской. Подобное было типично для многих дворянских фамилий, что не дает никаких оснований отлучать их от русской культуры. В Суханове-Гиммере её настоялось столько, что хватило бы не на одного генерала Корнилова, гордившегося своим происхождением из казаков, а на целое казачье войско. (Как раз для самосознания казачества были характерны местнические, автономистские тенденции, сыгравшие не последнюю роль в гражданскую войну, когда казаки у себя дома, на Дону, активно восстали против большевиков, но стали покидать Добровольческую армию, когда Деникин двинул её на Москву.