— А ты что делаешь?
— Я? Подсобным рабочим. Учусь. На слесаря думаю подаваться.
— Немцам будешь паровозы ремонтировать?
— Чего тут смеяться? Сами знаете наши ремонты.
— Эх ты, Васька! Иди, брат, на кухню, пусть там тебя подкормят, небось с харчами теперь туговато.
— Харчи не по рабочему человеку. Не харчи, а слезы.
В письме ЦК было несколько указаний: не ослаблять работы в зимнее время, расширять связи с народом, не засиживаться излишне в лесах, активизировать боевую работу, основное внимание обратить на коммуникации, на железную дорогу, мешать всеми силами немецкому наступлению на Москву. Были и специальные указания, как ближайшему прифронтовому отряду: наладить связь с глубинными группировками, безотлагательно связываться со столичным обкомом, от которого пока еще нет никаких известий.
Письмо внесло ясность в некоторые вопросы. Среди руководителей групп были частые споры о дальнейших формах работы. Даже Дубков, все летние и осенние месяцы не знавший покоя ни днем, ни ночью и всегда находивший себе работу по нраву, как он говорил, теперь немного затосковал и все чаще и чаще вспоминал своих боевых саперов:
— Вот где работка была, так работка, сучки-топорики!
И, вздохнув, добавлял:
— А здесь кто я такой? Вчера подрывник, позавчера автоматчик, а сегодня в военкома превратился.
Он намекал на задание, которое выполнял в последние дни. По деревням было много молодежи, которую не успели во-время мобилизовать. Несколько групп этой молодежи да и людей более пожилых, не успевших также в свое время отмобилизоваться, были по их желанию переправлены через линию фронта. Фронт проходил здесь сравнительно недалеко с севера, на расстоянии каких-нибудь двухсот километров. Дубков, хорошо выполнивший это задание, вернулся, однако, грустный, неудовлетворенный.
— Если бы не дисциплина, товарищ командир, — откровенно признался он батьке Мирону, — я б ни за что не вернулся.
Мирон Иванович знал и учитывал эти настроения, боролся с ними, как мог. Письмо ЦК дало ему большую поддержку, избавило и самого от некоторых сомнений, которые неизбежны, когда на долгое время отрываешься от своих.
На заседании райкома уточнили обязанности отдельных руководителей групп и, главное, оформили партийную организацию отряда, положили начало комсомольской организации.
Тут же решили назначить Блещика начальником штаба, поскольку особых специалистов военного дела в отряде не было..
Павла Дубкова назначили командиром группы подрывников и поручили ему вести подготовку новых специалистов.
Обсудили также план ближайших операций и всех выступлений партизан в связи с приближающейся годовщиной Октября.
К письму ЦК была приложена записка о группе инженера Заслонова. В ней приказывалось всемерно поддерживать эту группу. Записку эту Мирон Иванович не считал нулевым оглашать раньше времени.
После заседания подпольного райкома Мирон Иванович позвал Надю:
— Ну, как твои дела, разведчица?
— Дела идут хорошо, Мирон Иванович. Все ваши поручения выполняю.
— А отчего ты, девушка, такая грустная? Гляжу на тебя все эти дни и прямо не узнаю. Что за причина такая?
— Мирон Иванович, есть тут о чем говорить! Не такое сейчас время, чтобы особенно веселым быть. День прошел и хорошо…
— Вот куда ты хватила! Не узнаю, не узнаю тебя. Не тебе это говорить, и не то ты говоришь, о чем думаешь. А думаешь ты о том, что мы все это переживем. И думаешь ты о том, как бы наилучшим образом прожить каждый день. Так прожить, чтобы враг чувствовал, что мы действительно живем, что мы его не только не боимся, а он нас должен бояться, и в самом деле боится. Разве ты не думаешь так?
— Да, Мирон Иванович!
— Что это за песни у тебя: день прожить?
— Взгрустнулось что-то, Мирон Иванович. Когда все складывается не так, как тебе хочется, к чему ты стремишься.
— О чем ты это?
— Ну просто так… Вспомнила прошлое, недавнее, вот и хочется немножко погрустить.
— А сказала бы ты мне проще: по нем грущу!
— Нет, Мирон Иванович. Не в этом дело. Видала я его. Как же, имела честь встретиться с ним! Имела счастье, а-а-ах какое счастье говорить с ним!
— С кем? Он ведь там! — с нарочитой наивностью спросил Мирон Иванович.
— И я так думала. Думала, мечтала… А он, должно быть, убежал оттуда. Он… он в другую шкуру переоделся… — на ее глазах навернулись слезы. — Он к ним пошел, к немцам. Он теперь последняя гадина!
— О-о… А я и не знал.
— Вы должны знать, Мирон Иванович, вы не можете не знать. Собственная мать проклинает его. Я… Вот вы дайте мне задание, Мирон Иванович, так через несколько дней рабочие сделают то, что нужно, как и с каждым, кто забыл про все!
— Однако горячая ты у нас, Надежда Остаповна!.. Но я шучу, Надя, не обижайся на меня. А со всем этим делом, о котором ты говоришь, давай подождем немножко. Да приглядимся, да изучим, как оно там да что. Да прикинем со всех сторон…
— Что-то я не узнаю вас, Мирон Иванович. И что такое вы говорите мне, никак в толк не возьму. Вы совсем иначе поступаете в таких случаях. Дело тут ясное, какое тут изучение?
— Ты любишь его? Нет, нет, извини, любила его?
Надя с минуту помолчала, отвернулась, вздохнула. Еле слышно прошептала:
— При чем тут все это? Ну, любила… Любила и уважала… Любила как нашего человека, советского человека!
— Так вот что, Надя, давай условимся с тобой: выкинем его все из наших сердец и ты, разумеется, в первую очередь. Был человек и как бы не стало человека. Бросим думать о нем… А горячиться тут незачем. И необдуманных поступков тоже не надо делать. Так вот давай так и условимся с тобой. А там увидим. Теперь у меня к тебе важное поручение. Надо будет довести до конца одно дело, которое ты начала. Спасла ты когда-то комиссара Андреева, доброе дело сделала. Так вот и проводишь его теперь к Василию Ивановичу Соколову. Там ему работники такие нужны. Дело это серьезное. Займешься ты им как следует и… не будет у тебя времени слишком много размышлять о всяких там Заслоновых. Вот такое мое задание теперь.
— Я всегда готова, Мирон Иванович, выполнить любое ваше задание.
— Вот это и хорошо! А ты немножко растерялась у меня. Нет, нет, прости, прямо выбила тебя несколько из колеи вся эта история. Забыть ее надо.
— А если не забывается, Мирон Иванович… И как я могу все забыть? Я верила в него, как в человека верила. Понимаете, человека. И я любила его не потому только, что он… ну, нравился мне как славный парень, что ли. Он такими делами заворачивал, столько пользы приносил нашему государству, народу. Мы мечтали с ним про наше счастье. Не про мое только и не про его счастье, а о нашем, о будущем, о том, чтобы были счастливы все наши люди. А они, фашисты, пришли и все растоптали. Все разорили, над всем издеваются… Так они лютые враги наши, и мы знаем, как надо к ним относиться. А он? И он стал врагом, ведь он же с ними. Где же его сердце? Где его совесть? Он не только нас с вами продал, он же Родиной, матерью пренебрег, разве я имею право забыть об этом?
— А ты и не забывай, Надя. Но это не должно мешать нашему делу.
— Ну, конечно, Мирон Иванович, это вполне понятно.
— А если понятно, так не надо духом падать. Подтянуться надо, Надя, в руки себя взять, на свет глядеть веселей. А то смотрю я на тебя, а ты на клюкву стала похожа, такая кислая-прекислая!
— А разве вы, Мирон Иванович, хотели бы видеть меня такой сладкой, как Любка, та действительно в конфетку превратилась.
— Зачем ты себя сравниваешь со всякой поганью? От этой конфетки скоро одна обертка останется. Ты Канапелькой будь. Кем была, тем и будь!
— Есть такой приказ Мирон Иванович, быть Канапелькой. Постараюсь выполнить!
— Вот это куда лучше, а то — в слезы. Слезами врага не побьешь.
— Я перед вами, Мирон Иванович, заплакала. Никто моих слез не видел и не увидит.
— Это я знаю! — Мирон Иванович проводил теплым взглядом девушку, которую он всегда уважал и отечески любил за ее стойкий характер и серьезное отношение к людям, к каждому делу.
13
С тех пор, как Андрей Сергеевич Блещик стал приходить в себя и постепенно становиться на ноги, его не покидало состояние какого-то душевного оцепенения. Он не интересовался особенно своей судьбой и невнимательно относился ко всему, что было связано с его лечением и поправкой. Его тревожила мысль о семье. Артем Исакович узнал про ее судьбу, но не хотел расстраивать больного. И другим, знавшим про семейные дела Блещика, было строго приказано и вида не подавать, будто им что-нибудь известно. Блещик, пролежав несколько месяцев в больнице, так и не узнал, что он находится невдалеке от тех мест, где когда-то не раз бывал сам со своей семьей. Он был сравнительно равнодушным ко всему, что касалось лично его. Но стоило лишь заговорить при нем о немцах, он терял всякое самообладание. Он до сих пор не мог простить себе беспечности, которую проявил в ту ночь, когда его буквально расстреляли в машине. Кто? Эта мысль не давала ему покоя, неотвязно лезла в голову, и тогда он ходил, как одержимый, ничего не слыша, ничего не видя.