не, например, по любви или страху, который они испытывают в их присутствии? Важно выявить формы поведения, в которых «дух» следует норме. Но почему нужно при этом объявлять бесполезной попытку выявить формы поведения, в которых одни нормы нарушаются и устанавливаются другие?
IV. 2. Как пишет Десмонд Моррис в одной из своих книг[293], в которой человек изучается с точки зрения своего сущностного родства с обезьяной, когда два примата затевают схватку не на жизнь, а на смерть, в какой-то миг более слабый, желая показать, что он сдается, и умилостивить соперника, начинает, согласно ритуалу, выказывать демонстративную покорность, наиболее явным выражением которой служит принимаемая им поза сексуального подчинения. Зоолог отмечает, что эти ритуалы выражения покорности сохранились и у нас, во всяком случае, под маской гигиенических ритуалов. Когда, например, мы хотим успокоить стража порядка, указавшего нам на нарушение, и чтобы не раздражать его, не только внезапно признаем свою вину, но инстинктивно начинаем доказывать ему, что мы не представляем никакой опасности, скребя подбородок, нервно потирая руки, заикаясь, тем или иным способом стараясь убедить его в том, что наша потенциальная агрессивность уступила место рабству и покорности. И, несомненно, показателен тот факт, что за самыми привычными навыками нашего поведения в глубине скрывается схема поведения наших предков, выдающая в самом обыденном жесте готовность сдаться. Так дают о себе знать константы, свидетельствуя неизменность наших первозданных инстинктов.
Но – если и важно, что в основе двух столь различных форм поведения лежит одна объясняющая модель (как для того, чтобы понимать наши прошлые действия, так и для того, чтобы контролировать настоящие и планировать будущие), то тем более интересно, что эта первозданная модель настолько эволюционировала, что почти не опознается.
Другими словами (и чтобы показать, насколько важно, говоря о структурных моделях, придавать, по крайней мере, такой же вес вариантам, как и константам), все мы вправе чувствовать себя заинтригованными, узнавая, что почти неуловимое движение рук, которым горожанка сопровождает свое объяснение с полицейским, выражает и заменяет готовность отдаться победителю; но как бы нас ни увлекало выявление всевозможных структур, мы не можем не быть хотя бы немного удовлетворены тем фактом, что ее жестикуляция при разговоре с полицейским столь далека от неизящной позы гомосексуального совокупления.
IV. 3. Оставляя в стороне шутки и возвращаясь к сути проблемы, мы не будем утверждать, что приведенные доводы свидетельствуют о победе серийного мышления над мышлением структуральным. Итак, стараясь показать, что всякое гипостазирование структурального разума имеет свои пределы, положенные ему реальностью серийной техники, модифицирующей пресловутые вечные константы, вскрывая их историческую обусловленность, в то же самое время мы отдавали себе отчет в том, что всякая серийная техника должна разворачиваться (как в плане эффективности коммуникации, так и в качестве оппозиции отрицаемым ею техникам) на основе структурной методологии, которая задает последние параметры и устоявшимся и вновь возникающим формам.
Проблема структурного метода (сказав «метод», мы некоторым образом предвосхищаем ответ), если мы не желаем сделать его антиисторической догмой, заключается в том, чтобы не допустить отождествления искомой Структуры с какой-то конкретной серией, которую можно было бы счесть предпочтительной формой коммуникативных универсалий. Если нам удастся избежать этой ошибки, серийный метод предстанет другой – диалектической стороной структурного метода, полюсом становления, противоположным полюсу пребывания. Серийность не будет выглядеть тогда простым отрицанием структуры, но сама окажется структурой, непрестанно в себе сомневающейся и признающей собственную историческую обусловленность, но не для того, чтобы отвергнуть саму возможность последнего предела исследования, а для того, чтобы возвести эту утопию в ранг регулятивной идеи. При этом любая структура искала бы в самой себе свои глубинные основания, свой код, делающий ее сообщением. Только постоянное усилие и постоянный критический пересмотр самой себя, непрестанное испытание себя на прочность – это, и только это, позволяет ей сделаться производительницей смысла.
V. Структура как константа и история как процесс
V. 1. Если Структура понимается как вечные законы духа, то историческое познание невозможно. Представление о структурах бессознательного, присущих не только каждому человеческому существу, но и каждой исторической эпохе и долженствующих одновременно быть и универсально значимыми, и исторически обусловленными, неизбежно противоречиво.
V. 2. Показателен в этом смысле драматизм попытки Люсьена Себага, старающегося привести к общим основаниям взгляды Леви-Стросса, Лакана и Маркса в «Марксизме и структурализме»[294].
Уроки Леви-Стросса, откорректированные в духе Лакана, неизбежно приводят автора к признанию некоего источника всеобщей комбинаторики, подспудного всякой исторически сложившейся культуре; выделение Дюмезилем теологической триады, характерной для религиозного мышления всех народов, вынуждает признать «наличие некоего порядка… независимого от ряда его конкретных воплощений, и общих начал, к которым может быть возведен код»[295]. С другой стороны, если и существуют некие «изначальности», лежащие в основе всякой цивилизации, то можно попытаться выяснить их не в качестве каких-то детерминирующих факторов, которые бы существовали независимо от человека, но того, что складывается в процессе деятельности человеческих сообществ и в чем историк видит предмет своей науки[296]. В таком случае можно было бы избежать апорий идеалистического структурализма и в то же самое время использовать весь спектр возможностей, заложенных в историческом процессе: выделение структур оказывается результатом «деятельности духа» (в этом случае дух и исследовательская мысль – одно и то же), «отвлекающегося от многообразных форм каузальности, от бесчисленных связей, устанавливающихся между какой-то областью реальности и другими ее областями, с тем чтобы определить собственное устройство данной области»[297]. И тогда, судя по всему, открывается возможность прочтения историко-социального материала: с одной стороны, диахроническое изучение причин и следствий, с другой – синхронный срез совокупностей значений, которые исследователь не считает окончательными, но пригодными для описания отношений, складывающихся между различными сферами культуры в данный момент времени, при этом он убежден, что «все эти системы в целом могут рассматриваться как многообразные реализации на разных уровнях активности человеческого духа» (и здесь «дух» означает «неосознаваемые, но объективные законы»). И можно было бы, не отказываясь от марксистского исторического подхода, обратиться к мифам, изучая их сами по себе, вне связи с породившей их общественной ситуацией[298], как «язык, подчиняющийся некоторым правилам, не осознаваемым носителями этого языка и тем не менее ими используемым»[299]. Как совместить эти вневременные структуры с исторической каузальностью? В известном смысле, уповая на рациональность самой истории, «поставщицы значений», другими словами, рациональность хода истории тогда выражается в том, что структуры, постепенно выкристаллизовываются в разнообразных исторических контекстах, оказываются сводимыми к неким всеобщим, но неосознаваемым закономерностям и вместе с тем являются результатом развития,