Американские солдаты, которые возвращаются из Германии, рассказывают о голоде, о нищете, о том, что оскудевшие «крауты», как они все еще презрительно, однако уже и с известной симпатией называют немцев45, души не чают в Америке и очень боятся мстительных большевиков. А вот те действительно страшная безбожная сила. Оказывается, они хотят завоевать весь мир, и, если бы не атомная бомба, они бы давно уже захватили и Париж, и Лондон, и Нью-Йорк, сожгли бы все церкви, ограбили или перестреляли всех, кто хочет жить получше, иметь свой дом и свою машину, белых женщин заставляли бы спать с неграми и с монголами, всех фермеров загнали бы в колхозы, а всех рабочих в казармы.
Весной 1946 года Черчилль приезжает в США и произносит в Фултоне речь о «железном занавесе», которая становится началом «холодной войны». Летом на далеком тихоокеанском островке Бикини взрывают экспериментальную атомную бомбу. Во всех газетах, журналах, на всех киноэкранах взметнулся грибовидный смерч, огромный линкор барахтается в нем, как спичечный коробок в струе фонтана.
Начались новые бои: во Вьетнаме, в Китае, в Индонезии, в Греции. Газеты и радиообозреватели возбужденно объясняют, что там наступают коммунисты, что они восстают по приказу Кремля; многовершковые буквы панических заголовков кричат, что Польша, Чехословакия, Венгрия, все Балканы уже захвачены коммунистами и Россия готовится завоевать Иран, Турцию, Китай и Корею.
Лафтон отмахивается от газет и радио. Он посмеивается, когда Брехт говорит о марксизме и коммунизме, – он считает это чудачеством поэта, таким же, как его слишком серьезное отношение к слову, к тексту. Ведь в театре важно не то, чтосказано, а каконо говорится, как показывается. Текст, конечно, нужен, но он «исчезает в спектакле, как порох в фейерверке».
Однако упрямо-аполитичный Лафтон вполне соглашается с Брехтом в том, каким должен быть спектакль и как он должен воздействовать на зрителей. Только там, где Брехт видит конкретные средства борьбы за идеи коммунизма, Лафтон видит просто правду искусства. Непримиримо споря о мотивировках, о том, ради чегои зачемони согласно договариваются о том, как именноставить «Галилея».
«...Особенно реалистичны должны быть исполнители ролей церковных сановников. В этой пьесе церковь представляет главным образом правящие силы; типы церковных сановников должны быть похожи на наших банкиров и сенаторов.
...Изображая Галилея, не следует стремиться к тому, чтобы добиться сочувствия и сопереживания публики; более того, публике нужно предоставить возможность удивляться, относиться к нему критически испытующе».
Брехт говорит о законах истории, о борьбе за коммунизм, который приведет человечество к разумной справедливой жизни, говорит о преступлениях капитализма, который бесчеловечен во всем и даже могучую творческую мысль, даже «чистую» науку превращает в орудие смерти и грязной корысти. Лафтон говорит о здравом смысле и вечных основах человечности, о тех ее духовных и биологических основах, которые отрицают любую антигуманную цивилизацию, вырастающую из лжи и насилия, и любую науку, готовую служить такой цивилизации.
Но оба они согласны в том, что Галилей должен быть осужден и что суровое осуждение необходимо именно теперь, после того, как над планетой нависла тень атомного «гриба», когда благодаря великим достижениям гениальных ученых мелкий бездарный человечишка – любой Трумэн – способен одним росчерком пера убить сотни тысяч людей, уничтожить целые города.
И тут Лафтон оказывается даже радикальнее Брехта.
«...Страстно желая показать, что преступления делают преступника еще более преступным, Л. настаивал при обработке текста пьесы на включении такой сцены, из которой зрителям было бы видно, как Галилей сотрудничает с власть имущими.
...беспощадно разоблачая своего героя, Л. отлично сознавал, с какой бесшабашной дерзостью плывет против течения, ведь ничто не могло быть более нестерпимым для публики».
Лафтон усвоил теоретические принципы брехтовского театра и стремился реализовать их с пылкостью новообращенного, с воистину американским практицизмом.
«Спектакль состоялся в маленьком театрике в Биверли Хиллз, и главной заботой Л. была царившая тогда жара. Он требовал установить вокруг театра грузовики со льдом и запустить вентиляторы, „чтобы зрители могли думать“.
Спектакль в Биверли Хиллз – городке вблизи Голливуда – состоялся 31 июля 1947 года. Успеха он не имел. Большинство зрителей с едва скрываемым недоумением принимали великолепную игру Лафтона. Он показал Галилея, одержимого ученого, страстного исследователя и вместе с тем эгоистичного, плотоядного жизнелюбца. Показал его непростительно виновным в отступничестве, в трусости, в том, что могучая наука стала бессильной рабыней власти.
Зрители недоумевают: где же известное из всех хрестоматий гордое упрямство Галилея «А все-таки она вертится»? Почему на сцене все так подчеркнуто просто и сдержанно? Где взрывы буйных итальянских страстей, пылкие монологи, картинные позы, необходимые в исторической пьесе? Голливудские газеты пишут снисходительно о неудаче талантливого артиста, использовавшего скучный текст.
К осени у Брехта есть разрешение на выезд из США в Европу – куда именно, он еще не знает. Но уезжать необходимо. Начались преследования коммунистов и вообще левых. Всех, кого изобличают, или даже только подозревают, в коммунизме либо в связях с коммунистами, спешат уволить с государственной службы. Многие частные фирмы также включаются в этот поход. Комиссия конгресса по расследованию антиамериканской деятельности, созданная еще до войны, стала центральным штабом воинственной реакции. Все чаще сообщают о том, как общественных деятелей, ученых, литераторов, журналистов, артистов вызывают в комиссию, требуют от них показаний об их политических взглядах, о причастности к компартии, к левым организациям, требуют показаний о друзьях, знакомых, родне. Настоящие коммунисты и многие левые интеллигенты отказываются отвечать на вопросы, ссылаясь на конституционные права, тогда их обвиняют в неуважении к конгрессу и отправляют в тюрьму.
Надо уезжать. Но в конце осени должна состояться новая постановка «Галилея», теперь уже в Нью-Йорке, в крупном театре. Лафтона не обескуражила неудача, напротив, только раззадорила.
В сентябре Брехт получает вызов на допрос в комиссию конгресса. Друзья встревожены. Он должен под любым предлогом уклониться от допроса. Недоставало только ему теперь, после пятнадцатилетнего изгнания, вместо возвращения на родину оказаться в американской тюрьме.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});