Волконский восхищался беляшами, бишбармаком и чаем с медовыми лепешками.
— Нет, уйдет отец в отставку, и буду после войны проситься у государя на его место в Оренбург. Нравятся мне и привольная Башкирия, и горнозаводский Урал, и оренбургские степи.
— Красива моя Башкирия, Сергей Григорьевич, слов нет, но живут мои земляки год от года все хуже.
— Почему?
— Законы такие: у земли, у лугов, без лугов. Всюду кордоны, запреты.
— А ты считаешь, что русские крепостные мужики живут лучше?
— Этого я не думаю, но судьба единоверцев-башкир меня все же кровно волнует, — сказал Кахым и быстро добавил: — В этом нет ничего обидного для русских.
Волконский кивнул в знак того, что понял, встал, прикрыл плотнее дверь в коридор и сказал, что вчера был в Семеновском полку.
— Всю ночь беседовал с Пущиным и Муравьевым-Апостолом. Они ждут больших перемен в социальном строе России после войны, — негромко сказал князь.
— Сергей Григорьевич, — пылко воскликнул Кахым, — вы для меня как родной брат, и потому я говорю как на духу: и мы, башкиры, ждем после войны перемен. Царь же обещал дать нам вольности, вернуть отобранные насильно земли!
Волконский помолчал, пристально посмотрел на потолок в аляповатых золотых завитушках и спросил осторожно:
— А если Александр Павлович обманет?
Кахым не нашелся что сказать, схватился обеими руками за голову и обошел вокруг стола, затем рухнул на стул и уставился в скатерть, словно надеялся прочитать на ней желанные письмена.
— Нашего императора называют «византийцем» за коварство, — продолжал князь вполголоса. — У него обворожительная улыбка, а на душе…
— Что же делать, Сергей Григорьевич? — с замиранием сердца спросил Кахым, умоляюще глядя на Волконского. — Одни башкиры никак не изменят своей исторической судьбы. Надо все сообща решать!.. Неужели опять поднимать знамена Пугачева и Салавата?!
— Нет! Нет! — Князь рассердился и перепугался. — Восстание будет потоплено в крови! Нужно искать новые средства, новые пути.
— А какие?
— Ну этого я не знаю! — Князь опустил глаза. — Всю ночь мы и говорили с Пущиным и Муравьевым-Апостолом о поисках новых путей. Кахым, ты понимаешь, что я тебе доверяю…
— Сергей Григорьевич, — Кахым положил руку на сердце, — на дыбе, под пыткой промолчу… Моя судьба, мое будущее связано с вами, Сергей Григорьевич.
— Спасибо! Верю.
В Оренбурге и в деревне молодой Волконский и Кахым разговаривали на «ты», но сейчас золототканые генеральские эполеты как-то смущали командира полка, а Сергей Григорьевич то ли не замечал, что Кахым величает его на «вы», то ли посчитал это естественным чинопочитанием.
— Меня обнадеживает, Сергей Григорьевич, что вы и ваши просвещенные друзья, которых я узнал еще в Петербурге, так настойчиво обсуждаете проблемы обновления России.
— Разговоры-то страстные, а толку пока не вижу, — горько улыбнулся князь. — Но вторая пугачевщина… Скоро мы вступим в Париж. Вспомни революцию, казнь Людовика и Марии-Антуанетты… Нет! Нет! — Судорога свела губы молодого Волконского. — Необходимо мирное обновление.
— А если царь посчитает и это… мирное обновление второй пугачевщиной?
Сергей Григорьевич беспомощно пожал узкими плечами.
Беседа на этом и оборвалась.
Князь остался ночевать у Кахыма, а утром, уезжая, предупредил, что днем в полк приедет известный батальный художник Орловский[45]:
— Волшебно талантлив. Примите радушнее. Он хочет зарисовать «северных амуров» и, разумеется, написать портрет командира Первого полка.
Он сжал в объятиях и поцеловал Кахыма.
«Если бы все князья и дворяне были такими человечными», — вздохнул Кахым.
…Александр Осипович Орловский был худощавым, с буйными кудрями, с густыми, тоже курчавыми бакенбардами и короткой — лоцманской — бородою под выбритым подбородком, брови в палец толщиной, взгляд решительный, движения порывистые. Он ловко спрыгнул с седла и велел сопровождавшим его двум казакам, приставленным князем, вести коня в конюшню, но и сам пошел за ними, а вернувшись со двора, здороваясь с Кахымом, сказал одобрительно:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— Славные у вас лошадки! Степняки! А иноходец прямо-таки на выставку. Я ведь лошадник, постоянно рисую лошадей, понимаю в них толк.
— Ну, значит, мы единомышленники! — улыбнулся Кахым. — Башкир родится в седле, живет в седле — либо на кочевье, либо на войне, и умирает в седле!.. Прошу в дом. Сейчас подкрепимся, чем Аллах послал.
— Нет, я сыт, день солнечный, буду делать этюды на улице. Но сначала посмотрите мои зарисовки, чтобы отнестись ко мне с доверием и… и уважением.
— Да рекомендация князя Сергея Григорьевича для меня священна.
— Нет, все-таки взгляните.
Казак принес большой альбом в парусиновой обложке, и Орловский начал показывать Кахыму листы: «Башкирские казаки в походе», «Башкирский военачальник в походе». Кахым залюбовался рельефной выразительностью этюдов, лошади воочию скакали на него, выпуклые мышцы ног в беге играли, в глазах коней лихость, упоение скоростью, а всадники словно литые — миг! — и вскинут лук с пернатыми стрелами, сверкнут саблями. Да, это его земляки, его братья по крови и оружию, и все-таки в них появилось в рисунке что-то возвышенное, героическое, чего он в тяготах войны не замечал.
— Замечательно! — не сказал, а выдохнул Кахым. — Неудобно мне нахваливать своих башкир, но скажу откровенно — какие батыры!.. И лошадей вы действительно понимаете, Александр Осипович! И нрав, и стать, до каждой жилки.
Орловскому эта искренность понравилась:
— Вернусь в столицу, после войны переведу зарисовки в краски и в масло. Память потомкам о великой войне. Книги полезны, а картина, портрет, зарисовка — зримы.
Кахым продолжал взволнованно:
— Да я же их знаю!.. Этот, в высокой шапке, борода по пояс, юртовый старшина из Первого башкирского кантона. А вот он, — Кахым указал на усатого горделивого всадника на скакуне, с копьем, с саблей на алой перевязи, — начальник Десятого башкирского кантона. Где вы его встретили?
— Неделю назад в Двадцатом башкирском казачьем полку. В самом деле похож?
— О-о-о! Бурангул!.. Точь-в-точь как живой. — Отчего-то Кахым застеснялся сказать, что это его тесть. — Но вот этого не понимаю, извините.
— А чего же именно? — Брови Орловского сошлись вплотную.
— Разве нельзя было назвать всадника его настоящим именем, указать и должность: войсковой старшина Двадцатого полка?
— Нельзя!.. — убежденно сказал художник. — Этого всадника вы лично знаете, ну еще несколько человек. А для остальных зрителей, для чужестранцев, — кто он? А через полсотни лет его имя и вовсе забудется. А башкирский народ — вечен, как и все народы. Вот и получается: «Башкирский военачальник» — и понятно всем, и достойно… Иначе не могу поступить. У искусства свои законы.
— Вам, художнику, виднее, — согласился Кахым. — Значит, и я стану у вас «башкирским военачальником»? Что ж, я готов.
— Время тихое, передышка, — сказал Орловский. — И солнышко. Значит, сделаю этюд в красках. Прикажите привести вашего высокого иноходца, принести вам лук, колчан, копье. Набросаю командира, «военачальника» в бою, перед атакой. Ярче! Красочнее! Чтоб все клубилось! Сабля поднята ввысь!.. Из-под копыт коня — искры! Казаков позади я потом пририсую. Лишь бы схватить и верно передать экспрессию вашего лица. Вы, ваше благородие, прирожденный воин. Говорю без лести.
Кахым и на этот раз повиновался. Иноходец сперва крутился винтом, не приучен стоять неподвижно, тянет повод, просится на рысь. С трудом Кахым утихомирил жеребца, приговаривая ласковые слова и похлопывая по шелковистой шее.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
— Саблю! Саблю! — закричал Орловский.
Сверкнул клинок.
У художника раздулись ноздри, в глазах запылали священные огни вдохновения, он, не глядя, выхватывал из банки кисти и, казалось бы, вслепую бросал блики красок на загрунтованный холст.
— Дружище! Вы же ведете полк конной лавой на опешивших от такого стремительного натиска французов! — кричал Орловский. — С яростью!.. С гневом на захватчиков! У вас красивая борода, удалые усы, но это я потом подвешу к лицу, искаженному и облагороженному безумием атаки!