Такое решение кажется, на первый взгляд, единственно оправданным. Особенно если учесть, что в предлагаемом издании впервые публикуется письмо В. Э. к Т. Г. Мегрелишвили, которое можно (и должно) счесть как исповедью, так и завещанием исследователя, всю жизнь занимавшегося творчеством Лермонтова. (Первые известные нам лермонтоведческие опыты В. Э. – публикуемая ныне преддипломная работа «Стиль “Песни… про купца Калашникова”», 1958, и написанный в соавторстве отчет о научной конференции, на которой В. Э. – студент четвертого курса – сделал доклад «Издания сочинений Лермонтова за 1917–1958 гг.» [182] ; работа, видимо, последняя – «Сюжет “Боярина Орши”» – увидела свет в 1996 году.) И все же тема «Вацуро и Лермонтов» требует некоторых комментариев.
Понятно, что труды В. Э. о Хемницере, Карамзине, Дмитриеве, Жуковском, Пушкине, Дельвиге, Аркадии Родзянко, Василии Ушакове или Некрасове написаны той же рукой, что и его «лермонтовиана»: объект и задача исследования в какой-то мере влияют на методологическую тактику ученого (грубо говоря, в иных случаях на первый план выходит биографический, идеологический, политический или собственно литературный контекст, в других – текстологические разыскания, в третьих – «медленное чтение» и т. п.), но не меняют радикально его научный почерк [183] . Это общее правило, но в случае такого универсала, каким был В. Э., оно видится уж совсем непреложным. Не работает и ссылка на продолжительность лермонтовских штудий – к примеру, Пушкиным или готическим романом В. Э. начал заниматься лишь немногим позже (если судить по печатным работам, последовательность которых лишь приблизительно передает движение научных интересов) и не прекращал до последних дней. Всякий разговор об «избирательном сродстве» ученого и «объекта» его научных интересов рискован, и разговор о Вацуро и Лермонтове исключением не является. Возможным (и даже необходимым) он кажется потому, что путь Вацуро-лермонтоведа, путь, который в начале своем сулил сплошные удачи (и научные, и, так сказать, «служебные»), оказался прихотливым и драматичным. Вероятно, об этом думал и сам В. Э., открывая основную часть письма к Т. Г. Мегрелишвили ошарашивающей формулировкой —
...
Лермонтовым заниматься нельзя…
Конечно, здесь не обошлось без риторической игры, а за шокирующим тезисом следуют аккуратно сбавляющие тон, успокаивающие разъяснения.
...
…И вдвойне нельзя заниматься Лермонтовым и философией.
Ага, значит «просто Лермонтовым» все-таки можно.
...
По крайней мере, нельзя с этого начинать.
Значит, когда-нибудь станет позволительно – зря мы испугались! Да нет, испугались мы правильно: начальный тезис важнее смягчающих уточнений. Вацуро прекрасно знал, что контекстные связи чрезвычайно важны при изучении всякого писателя (а не только Лермонтова), но произнес не сентенцию общего плана (нечто вроде «крупным писателем нельзя заниматься, не изучив предварительно его литературную среду и круг чтения»), а то, что написал: «Лермонтовым заниматься нельзя…» Специфику Лермонтова (как объекта филологических штудий) Вацуро видит в его «закрытости» и «изолированности»:
...
у него нет критических статей, литературных писем (как у Пушкина), самая среда его восстанавливается по крупицам —
это лишь внешне похоже на привычные жалобы лермонтоведов на скудость сведений о жизни поэта (как писал Блок, «биография нищенская»). В конце ХХ века исследователи располагали куда большей суммой фактов, чем в 1906 году, когда Блок клеймил книгу Н. А. Котляревского в рецензии «Педант о поэте» – Лермонтов, однако, оставался – для феноменально осведомленного Вацуро – писателем закрытым. Новые данные, разумеется, могут обнаружиться и сейчас – среду «по крупицам» восстанавливать можно и нужно, но это вряд ли существенно изменит ситуацию. Здесь уместно привести мемуарное (основанное на дневниковой записи) свидетельство О. К. Супронюк:
...
В. Э. предостерегал нас от излишнего увлечения фактами. Он говорил, что сведения (биографические, архивные) сами по себе ценности не представляют, они должны быть функциональными, служить осмыслению, комментированию, объяснению (т. е. должны быть вспомогательным материалом) (99).
Не менее важно иное: то, что нам неизвестны лермонтовские опыты литературной авторефлексии, не случайность, а закономерность: литературные письма или критические статьи Лермонтова не исчезли – их просто не было. И это пусть негативная, но характеристика его художественного мышления. Когда В. Э. язвительно пишет о набравших силу на рубеже 1950—1960-х годов рассуждениях о философии Лермонтова и его методе (дискуссии о романтизме и реализме) с их дилетантским субъективизмом («…мысли же чаще всего были очень современные, а еще чаще – очень тривиальные, в духе домашнего философствования»), он отнюдь не отменяет сказанного им самим выше:
...
почти единственным материальным предметом изучения оказывается его (Лермонтова. – А. Н .) творчество, а методом изучения – внутритекстовое чтение и размышления о прочитанном.
Контекст далеко не всегда дает нужные ключи к текстам Лермонтова (как писатель сопротивляется ближайшему контексту, будет показано во многих работах В. Э., начиная со статей «Лермонтов и Марлинский» и «Ранняя лирика Лермонтова и поэтическая традиция 20-х годов»), но знание контекста страхует от соблазнительных субъективных интерпретаций. Создавая, впрочем, другую опасность – преодолев «гипноз» имени Лермонтова (о котором В. Э. упоминает в письме Т. Г. Мегрелишвили), очень легко растворить его творчество в типовой словесности эпохи, потерять поэтическую индивидуальность.
Меж тем именно она и занимала начинающего исследователя. В этом отношении показательна реплика Вацуро-студента, сохранившаяся в памяти его однокурсника Ю. В. Стенника:
...
чтобы нащупать план работы, я прочел ее («Песню про царя Ивана Васильевича…» – А. Н. ) 10–15 раз, и только после этого у меня что-то прояснилось» (49; «Вспоминая о друге…).
Сосредоточенность на поэтическом тексте и организует преддипломную работу В. Э. Автор фиксирует структурную близость ряда драм и поэм Лермонтова («Маскарад», «Два брата», «Хаджи Абрек», «Боярин Орша», «Песня…», «Тамбовская казначейша»), проницательно замечает, что слова «Ой ты, гой еси, царь Иван Васильевич! Обманул тебя твой лукавый раб…» являются не признанием Кирибеевича, а «комментарием» гусляров, распознает ориентацию разных фрагментов на разные фольклорные жанры (былина, историческая песня, баллада, причитание – их «синтез» в рамках фольклора невозможен), указывает на особую роль таинственных (балладных по генезису) мотивов. Все эти наблюдения будут блестяще развиты (и еще более тщательно аргументированы) в написанной полутора десятилетиями позже «лермонтовской» главе коллективного труда «Русская литература и фольклор», но заявлены они уже в преддипломном сочинении. Но для того, чтобы адекватно прочесть поэму, то есть понять, как и зачем Лермонтов переосмыслил фольклорные источники, нужно было владеть собственно фольклорным материалом – и Вацуро «оказался» столь квалифицированным фольклористом, что заслужил похвалу сверхкомпетентного и взыскательного В. Я. Проппа, оставившего на преддипломном сочинении резюме – «превосходная работа».
Если в работе о «Песне…» нагляден интерес Вацуро к поэтике, то написанный под руководством В. А. Мануйлова диплом о Лермонтове и Марлинском (1959), кроме прочего, свидетельствует о его увлеченности входящей в моду проблемой «романтизма-реализма» (на это указывает сама избранная тема; ср. также признание в письме к Т. Г. Мегрелишвили). На основе диплома была позднее написана статья «Лермонтов и Марлинский», но очевидно, что первоначальный текст подвергся существенной переработке [184] . Вряд ли, однако, концепция изменилась очень сильно – скорее можно предположить, что она обогатилась материалом. Бесспорно, диплом был явлением незаурядным – порукой тому оценка, которую дал ему И. Г. Ямпольский, чьи скрупулезность и придирчивость вошли в предания. А. А. Карпов вспоминает, как
...
на вечере в ЛГУ, посвященном 75-летию (или 80-летию) И. Г. Ямпольского (т. е. либо в 1978, либо в 1983 году. – А. Н .), В. Э. похвастался, что среди присутствующих он является единственным, чью работу И. Г. оценил как отличную. После паузы: Исаак Григорьевич был рецензентом моего дипломного сочинения (642).
Вероятно, для Ямпольского (как и для Проппа) было важно сочетание концептуальной яркости и библиографической фундированности. Вацуро тщательно работал с разнообразным и не лежащим на поверхности материалом, не только с прозой Марлинского, но и с «марлинизмом». Обращение к текстам подражателей Марлинского позволило увидеть нетривиальную связь русского «романтизма» с нормативно-просветительской идеологией и заставило обратиться к давнему спору Марлинского и Пушкина о «Евгении Онегине». Лермонтов оказывался оппонентом не одного Марлинского, но едва ли не всей «традиционной» прозы 1820—1840-х годов. Характерно, что в пору переработки диплома в статью В. Э. предполагает писать диссертацию о «Пиковой даме», то есть, надо полагать, об особом качестве новаторской прозы Пушкина. В конечном итоге это приведет к работе «Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов» (1969), где эстетические принципы Пушкина (и неотрывные от них его исторические и философские воззрения) будут противопоставляться опять-таки всей типовой словесности, строящейся на совмещении просветительских идеологем и «романтических» приемов. Такое противоположение почитаемых классиков литературному стандарту эпохи внешне соответствовало традиционной для советского литературоведения схеме – «хороший реализм против плохого романтизма». Но совпадение было именно что внешним. Дело даже не в том, что Вацуро избегал широковещательных суждений о «романтизме и реализме». Во-первых, обнаруживая нормативно-просветительскую основу эстетики Марлинского, исследователь фактически выводит его из давно сложившегося и не вполне соответствующего действительности амплуа «романтика» (ср., например, наблюдения над моралистическими приговорами Марлинского его героям-избранникам). Во-вторых, противопоставления Лермонтова и Марлинского вырастают из со-поставлений, фиксации тех лермонтовских сюжетных и характерологических ходов, что похожи на соответствующие ходы Марлинского (вероятно, связаны с ними генетически), но обретают новые функции. В-третьих, сама гетерогенность привлекаемого материала (даже при выявлении его «тайного родства») открывает читателю картину сложной борьбы различных литературных тенденций и конкретных фигурантов – так намечается путь будущего дифференцированного анализа пушкинско-лермонтовской эпохи, которому и будет в огромной мере посвящена научная деятельность В. Э. В-четвертых – и здесь нам нужно выйти за рамки текста статьи «Лермонтов и Марлинский» – есть основания предполагать, что молодой исследователь ощутил некоторый соблазн, исходящий от «романтическо-реалистической» проблематики. На это указывает и недовольство собой в ходе работы над статьей (по сей день остающейся одним из лучших исследований феномена Марлинского), и позднее признание в письме к Т. Г. Мегрелишвили – «собирался писать именно о романтизме и реализме, но учитель мой В. А. Мануйлов меня осторожно отговорил в пользу обзорно-библиографической работы».