Будь там похуже земля, может, и кустарника в помине не было бы, но земля еще родит, и жадны на соки земли древесные корни.
Густо растет березник. Крепко засели кусты, переплелись — не пролезешь.
За кустами по обе стороны просеки тянутся, чуть не до самого Дионисия, загнетинские «чищенья». И тоже из году в год, с неизвестных времен, каждое лето приходят сюда загнетинские на сенокосы. Не поймешь ничего у загнетинских. Дрова рубят — кто где попало, а косят каждый свое чищенье, хотя, по правде, никто там отроду ничего не чистил, а есть там по зарослям лесные поляны, прогалины, от полян «рукава» меж кустами, и, значит, где хорошему дереву встать неохота, растет трава; вот загнетинские и косят.
Травенка худая: на приболотках — резун-осота да заяшник, на мягком — шабурка, да травка вроде ласточкина хвоста, да крикливые желтые лютики, а больше всего суходол с лишаями, где множество белоперых, с желтыми сердечками, попиков.
Если бы высчитать трату сил на дорогу да принять во внимание попутное болото и два-три дня работы, то вышло бы и ходить не пошто, в травенке — мышь за версту видно, но загнетинские и этому рады, а ноне особенно. Кстати сказать, у загнетинских лучше этого и покосов нету. Пожалуй, сиди, а «кто же сидит без дела в рабочую пору»? К тому же ноги не купленные, времени хватит. Зима, она все подберет.
II. Маленькое начало грядущего
Идут загнетинские по Прохорову чищенью, прихваливают все, что на глаз лезет, — и погоду и все.
— Благодать.
— Ежели у всех экая трава, как у дяди Прохора, сена будет нонче чуть не вдвое.
— Да, поднакосим…
— Чево тут, облегченье народу великое. Сено нонче будет — мед.
— Эх мы, дядя ты хороший, Иван… Коли это мед, значит, ты меду не видал…
— И то верно, а трава все-таки барину бы и кушать… Верно…
— Да бар-то, вишь, скушали.
— А трава, дядя Иван, налицо, любуйся: попики одни скалятся да вон — заяшник блазнит… и все. Рази и это трава? Нет, ты бы настоящей-то посмотрел травы, где, значит, по-настоящему травосеяние, — сказал бы: да, трава. Там зайдешь в траву-то, не выйдешь, а трава — клевер, тимофеевка и все такое… От запаху сыт будешь.
— Ну, экая нам не к чему, штоб до шеи-то. Наши косы не выйдут, — кто-то серьезно резонничает из мужиков.
— Да и грабли сдрефят, — ухмыляется в бороду Чепа.
— Ничево, братцы-товарищи, там не сдрефят, там не наше горе. Вон хоша бы в Германии… Там и сеют, и жнут, и косят все машинами… Там рабочий человек за делом вроде на тарантасе, только сиди да правь, а машина, она и скосит тебе, и выгребет.
— Ну, и врать же ты, Клюка, обучился.
— Чево, врать… — поддерживают мужики, которые помоложе.
— Да я не спорю, только едва ли. У меня вот тоже Митюшка в плену бывал, и грамоте учен, а што-то не сказывал про машины… Да я так полагаю, машины по нашему климанту не к чему.
— Нет, к чему, — продолжает Клюка, как будто честных слов и нету, да и самого Чепы нету, — иное дело: нам всему бы Загнетину ковырять на неделю, да еще не сделать, а они двое да трое в рабочий день управят, да меньше нашево и устанут… А все машина…
— Правильно…
— Как не надо… Пора уж.
— Рази мы не люди…
— Правильно, люди-то мы — люди, только рукой размахивать… Вот, скажем, Клюка размахивает. А ты бы, Миша, легче рукой-то, а то всех лягушат да филинов Заболотных в испуг вгонишь, они сами спать не будут и нам не дадут; пожалуй, подумают: и впрямь с машиной приехали…
— И приедем, будет время, и приедем.
— Приедем… А вы слюни спервоначалу в кулак смотайте, потом уж и милости прошу к болотному шалашу, хоть и на машинах…
— А вёдро ноне — благодать…
— И птица ноне поет утвердительно, значит, ведро еще постоит.
— И комары вчерася к закату толкли высоко… Значит, и сеногною не будет.
— Управимся: и покосов-то всего — ничего.
— Калякают загнетинские весело и разбредаются по всему лесу, каждый к себе на чищенье.
— Хорошее будет сено…
Большинство загнетинских, особенно кто постарше или кто отсиделся в великую передрягу за сарафаном у бабы, привыкли считать хорошим не то, что действительно хорошо, а если что-нибудь, скажем, ноне лучше прошлогоднего: вот и хорошо, хотя бы в прошлом году и совсем ничего не было. Это еще от дедов. «На худой овце шерсть — все равно что находка», — говорят загнетинские и радуются, но этой радости приходит конец.
Ноне первый год, после многих черных и бурных годов, — покой и раздумье. Вернулись к бабам мужья, вернулись и те, что любы девичьему сердцу. Все за мирной работой.
Было тяжелое, черное, — взорвалось, прошло. Будто и не было их, этих черных годов, будто никто не стоял и под пулями. Только те, что так долго и упорно боролись за жизнь, разумнее любят жизнь и по-новому знают цену хорошему.
III. Кое-что о свистульках
Третий день в лесу по чищеньям деревни Загнетина говорливо и весело. Все прутья обиты, что кучами лежат по чищеньям с зимней порубки. Все кочки и пни обкошены.
А сегодня все торопятся дометывать стоги. Стоги встают зеленые, высокие. Выше березника стоги… на редкость; погода тоже на редкость.
Ноне не то, что было в те годы: вдовьи слезы за каждой наставкой косы да непосильные стоны у стога под тяжелым навильником сена. Мужичья работа опять в мужичьих руках. Вот и весело, особенно бабам.
Звонко переливается по чищеньям рассыпчатый бабий говор; кувыркаются за кустами мужичьи резоны. А когда работа пришла к концу, назойливо заметались по зарослям перелетные мальчишьи свистульки. Свистят мальчишки — не насвищутся, — им только раз в году смастерить себе из дремучего дудля забаву.
Ну, и свистят…
Мальчонки — они тоже народ нужный на дальнем покосе, особенно здесь, в заболотье, а, к слову, чищенья эти называются заболотье. Они и дров на костры натаскают, валежин разных да прутьев, и чайники скипятят, а главное, мальчишкам первое удовольствие.
На дальнем покосе, в лесу, их мало ругают и совсем не дают подзатыльников. Загнетинские отцы по опытам знают: ежели дашь подзатыльник, непременно и матерное слово сорвется.
Между собой мужики, по привычке за красное слово, ругаются и в лесу, но тут и привычки этакой нету, чтобы мальчишек… Мальчишкам и весело.
Играют они с утра до вечера в «успрятки», гоняют по чищеньям зайцев, мышей, а еще главней — бродят они по кустам, разыскивают «дремучие» дудли и мастерят из дремучего дудля свистульки, чтоб с переборами, и еще «чиркаушки» — насосы такие.
С чиркаушками они бегают к лесному колодчику, плещут друг друга водой сколько им надо. Никто их не видит, не слышит, не остановит, а наплещутся — идут на чищенья. Солнышко высушит. Свистульки же мастерят на дорогу, чтоб веселей до дому добраться… Даже примета завелась у загнетинских: ежели на каком чищенье засвистели, значит, «сдвиг», значит, с того чищенья к дому уходят… Тогда начинают поторапливаться и все.
Даже те, кто постарше и помечтательней, очень любят эти свистульки…
Во-первых, любят потому, что молодость беззаботную вспоминают; во-вторых, и не только глазом, но и слухом еще лишний раз после тяжелой работы убеждаются, что трудятся они и собирают добро свое не зря, не на ветер; а в-третьих, и на душе как-то светлей, — опора на случай старости очевидна, она тут, и живет, и присвистывает.
Таким образом, если по-настоящему разобраться, то можно сказать, свистульки эти для загнетинских — как бы вещественное доказательство высшего смысла жизни.
IV. Немного о дяде Прохоре и дочери его Агафийке
Чтобы не отстать от соседей, торопился и дядя Прохор.
Дядя Прохор — мужик крепкий, светлобородый, этакая грудища да плечи, — прямо бессмертный. Ноги у дяди Прохора тоже не сковырнешь — даром, что сороковую страду ходит он по пням да болотам.
Босой, в полинялой пестрядинной рубахе, половоротый, с взлохмаченной бородой, вихрастый, он целые копны подбрасывал на стог в охапки проворной дочери Агафийки. Только вилы поскрипывали.
Ловко укладывала Агафийка косматое ползучее сено, росла над кустами, росла над березником, разгоралась.
И когда была на секунду задержка у дяди Прохора, она выпрямлялась на стоге. Упруго колыхалась под белой расшитой рубахой ее высокая девичья грудь, и от того, что была она выше березника и лес расстилался перед ней кудрявой зеленой пустыней, а небо было ясно и голубо, в самое небо летели из груди ел ауканья, упругие и веселые, как и сама Агафийкина грудь.
Много заподымалось из кудрявой зеленой пустыни таких же ответных.
— Ау! — И ау заплеталось с мальчишьими пересвистами.
Будто незримые, звонкокрылые птицы, ныряли отовсюду девичьи переклички, плавали в Синем и Солнечном, и будто выше подымалось над лесом и без того высокое небо.