Нередко описание наслаждений увлекает нас силой собственных ощущений, и мы не останавливаемся ни на минуту, чтобы доискиваться причины, нас к тому побуждающей. Тогда перо наше скользит по бумаге, придавая прочувствованным радостям поэтическую форму.
Высотой соображения оно усиливается выразить духовный анализ изучающего себя ума; совершенством формы и обликом гармонии оно хочет выразить бурю страстей, обуявшую чувствительную часть естества нашего. Но этого мало; поэт в величии своего гения увековечивает мимолетный момент наслаждения бессмертным мрамором своих стихов, открывая будущим поколениям вечно новый источник наслаждений.
Ум способен формулировать испытанное им наслаждение бесконечным образом, запечатлевая его и на полотне, и в мраморе. Таким образом, мы можем сообща с художником, уже много лет почившим, улыбаться радостям, веселившим его несколько столетий тому назад.
Изобретение новых игр и новых увеселений может стать формулой, посредством которой мы передаем потомству веселившие нас наслаждения. Глядя на дело с этой точки зрения, мы могли бы сказать, что наслаждение обладает собственным геологическим летописанием и собственной своего рода палеонтологией; можно бы прибавить к этому в виде шутки, что в библиотеках и картинных галереях наших существует множество окаменелостей в виде стихов Берни и фантазий Корреджо и Калло.
Для объяснения смеха простой обозначающей его формулой назову его нервным кризисом, который при неожиданности своего наступления производит конвульсивное движение диафрагмы и других, менее значительных мускулов. Смех – это спасительный клапан, которым машина облегчается от избытка произведенной внутри ее силы. Наслаждение продолжительное может дойти до высшей степени интенсивности, не возбуждая в нас смеха, между тем как наслаждение, гораздо менее сильное способно внезапностью своего проявления вызвать в нас раскаты неудержимого хохота. Наибольшее влияние на смех производит не интенсивность удовольствия, а сама причина его проявления, и потому смех служит естественным выражением особенного рода умственного наслаждения, принадлежащего к области всего неожиданного, странного и смешного. Сладострастное наслаждение иной раз едва способно вызвать улыбку радости на лице нашем, а между тем поверхностный взгляд, брошенный нами на карикатурное изображение, заставляет нас покатываться от смеха. Смех во время чувственного наслаждения наблюдается всегда там, где возрастающий ток наслаждения оказался прерванным более яркой вспышкой, которая, возбудив кризис, нервный перелом, тем свободнее вызывает смех, что организм уже находился в приятном настроении. Странностью смеха оказывается то, что его нередко производят ощущения, лишенные всякого интеллектуального элемента, – как, например, щекотание. В подобном случае феномен ограничивается рефлексом раздражения вполне специфического свойства.
Разновидности смеха происходят от градации его обычных проявлений, начиная от молчаливой, едва мелькнувшей на лице улыбки и заканчивая взрывами хохота. Но в акте смеха проявляются и другие, более существенные отличия. В хохоте женщин и детей слышатся металлические и как бы эластичные звуки, меж тем как к смеху людей полнокровных или подверженных катару примешиваются какие-то жирные и тестоподобные отголоски. Люди блестящего ума смеются острым, тонко звучащим смехом; смех женщины с организацией пылкой и сладострастной выливается бархатистыми звуками, возбуждающими в слушателе легкое дрожание нервов. Будучи само по себе ощущением, наслаждение естественно призывает к соучастию силы сердечного чувства, весьма сродного по существу своему с ощущением.
Человеческая веселость, прорываясь всеми недоступными ей физическими и нравственными путями, легко находит себе исход в чувствах общественности, которые представляют широкое поле для разлития по нему накопившегося в сердце избытка жизни. Сообщая другим наше наслаждение, мы тем самым освобождаемся от нетерпимого для нас долее излишества ощущений, и затем, видя развитие наслаждения в других, мы снова получаем обратный рефлекс их наслаждений. В этом случае можно бы уподобить два веселящихся существа двум предметам, доводимым, мало-помалу, до равновесия. Человек передает товарищу ток собственной веселости, возбуждая в нем проявление радости; товарищ, в свою очередь, воздействует на него столь же благодетельно, и таким образом люди не перестают пересылаться дарами взаимного увеселения.
Но этого мало: наслаждение, доставляемое нами другому, возвращается к нам более усовершенствованным и теплым; радость, отражаемая, таким образом, в нас или вне нас, загорается при каждой подобной передаче более светлым и более ярким лучом. Простое наслаждение усложняется всякий раз чувством доброжелательства. Человек, наслаждавшийся вначале только индивидуальным наслаждением, затрепетал теперь радостью человека общественного, человека, усовершенствованного общением. Вот общая формула, представляющая тайное воздействие на нас наслаждений, разделяемых с другими.
Потребность сообщения нашей радости другим людям, действует в нас так сильно, что мы иной раз спешим сообщить ее неодушевленным предметам; при избытке наслаждения мы смеемся, иногда и разговариваем со стенами, с растениями, с камнями. Мы готовы рассказывать о себе и о своем счастье птицам, собаке своей, коню и т. д. В некоторых (весьма редких, впрочем) случаях мы подбегаем к зеркалу, смеемся собственному изображению, стараясь поделиться избытком нахлынувшего на нас наслаждения. Мы сами были однажды свидетелями этого странного способа излияния веселости.
Такими способами мы, однако, обманываем только природу и не перестаем разыскивать живого человека, который мог бы порадоваться нашей радости. При проявлении необычайно радостного для нас события нам случается бросаться в объятия первого встречного, хотя бы вовсе незнакомого нам человека. Если обнятая нами особа не сразу ответит непонятной для нее радости нашей, тогда мы начинаем обнимать кого-нибудь другого всякого, встреченного нами по пути. Столь экспансивная радость проявляется нередко при народном ликовании немедленно по получению счастливой вести.
Наслаждение при этом непомерно усугубляется, когда радующаяся с нами особа уже занимает особенно дорогое место в нашем сердце; радость в таком случае может доходить до судорожно-бешеных порывов; мы без слов бросаемся в объятия друга или брата, смеясь и проливая радостные слезы, смешивая обоюдные наслаждения в одну атмосферу блаженства и возвышая чувство взаимности до некоего апогея сладостных ощущений.
Но как ни прекрасно наслаждение, разделяемое между двумя любящими существами, чувство общественности, экзальтируемое уже добытой взаимностью, не довольствуется подобными порывами; оно чувствует потребность воздействовать на более широкое поле, могущее обратно повлиять на сердечный пыл его. И вот, вследствие этой жгучей потребности, мы становимся как бы распространителями нравственного пожара; охваченные священным безумием, мы бегаем из стороны в сторону, стараясь зажечь потешные для себя огни светочем, тлеющим в наших руках. Но нас внезапно образумливает более благородное и более возвышенное чувство; мы сразу постигаем нелепость эгоистического стремления заставлять людей радоваться личной нашей радости. Возбуждая в себе естественную потребность благотворительности, мы достигаем наконец того, что окружающие нас лица отражают собою нашу радость во всей ее чистоте. Эти щедрые излияния благотворительности по поводу приключившегося человеку счастья весьма разнообразны и по мере развития в человеке доброго чувства, и по самому объему того кошелька, из которого раздается милостыня. Во всяком случае, все мы оказываемся в минуту счастья более склонными к добру и щедрости; и кто из нас не может припомнить того щедрого подаяния нищему, оказанного при выходе из дорогого нам дома в первый миг блеснувшего нам счастья? Кто не знает, как легко бывает всепрощение после получения счастливой вести? Несчастлив тот из нас, кто не способен найти в памяти своей подобных жемчужин воспоминания! Или заледенело сердце, или оно вовсе не существовало в нем, если за всю жизнь он не способен был к подобным, весьма легким делам благотворительности.
Празднество – следствие какого-либо счастливого события, совершившегося с кем-либо, кто пожелал распространить веселье свое на большее число людей. Первое празднество состоялось, быть может, тогда, когда родился от человечества первенец в глуби азиатских, еще девственных лесов, где первый отец устроил его для первой женщины, ставшей матерью, веселясь с ней по поводу рождения сына. Первое торжество это отличалось, должно быть, грандиозной простотой. В празднике участвовали два любящих друг друга существа сообщавших друг другу веселье своей души. Празднество, вероятно, повторилось при рождении второго детища, и, наученные опытом, праотцы праздновали с большим уже искусством этот день, оживленный, кроме того присутствием третьей личности. По возникновении двух-трех семей праздники приняли новый, еще более веселый вид от сгруппирования людей около тех, кто по праву древности заседал во главе стола.