19 октября <1817. Петербург>.
Что ты? душа моя Катенин, надеюсь, что не сердишься на меня за письмо, а если сердишься, так сделай одолжение, перестань. Ты знаешь, как я много, много тебя люблю. Согласись, что твои новости никак не могли мне быть по сердцу, а притом меня взбесило, что их читали те, кому бы вовсе не следовало про это знать. Впрочем, я вообще был не в духе, как писал, и пасмурная осенняя погода немало этому способствовала. Ты, может быть, не знаешь, как сильно хорошее и дурное время надо мной действуют, спроси у Бегичева. Ах! поклонись Алексею Скуратову, да сажай его чаще за фортепьяно: по-настоящему эти вещи пишутся в конце письма; но уж у меня однажды навсегда никто не на своем месте. А самое первое голова. – И смешно сказать от чего? – Дурак Загоскин в журнале своем намарал на меня ахинею1. Коли ты хочешь, непростительно, точно непростительно этим оскорбляться, и я сперва, как прочел, рассмеялся, но после чем больше об этом думал, тем больше злился. Наконец не вытерпел, написал сам фасесию2 и пустил по рукам, веришь ли? нынче четвертый день, как она сделана, а вчера в театре во всех углах ее читали, благодаря моим приятелям, которые очень усердно разносят и развозят копии этой шалости. Я тебе ее посылаю, покажи Бегичеву; – покажи кому хочешь, впрочем. Воля твоя, нельзя же молчаньем отделываться, когда глупец жужжит об тебе дурачества. Этим ничего не возьмешь, доказательство Шаховской, который вечно хранит благородное молчание, и вечно засыпан пасквилями. Ах! кстати он совершенно окончил свою комедию3, недостает только предисловия, развязка преаккуратная: граф женится на княжне, князь с княжной уезжают в деревню, дядя и тетка изъясняют моральную цель всего происшедшего, Машу и Ваньку устыжают, они хотят – стыдятся, хотят – нет, Цаплин в полиции, Инквартус и многие другие в дураках, в числе их будут и зрители, я думаю, ну да это не мое дело, я буду хлопать. – Хочешь ли кое-что узнать об других твоих приятелях. Изволь. – Об Чепегове, однако, я ничего не могу сказать, потому что не видал его с тех пор, как ты отправился в Москву. – А Андрей Андреевич4 последний вторник является на вечер к Шишкову, слушает Тасса в прозе5 и благополучно спит, потом приходит ко мне и бодрствует до третьего часа ночи. Я его как душу люблю и жалею, а сам я регулярно каждый вторник болен. Читал ты Жандров отрывок из Гофолии в «Наблюдателе»? – Бесподобная вещь, только одно слово, и к тому же рифма пребогомерзкая: говяда. Видишь ты: в Библии это значит стадо, да какое мне дело?6 . . . . . .[84] Я теперь для него «Семелу» Шиллерову перевожу слово в слово, он из нее верно сделает прелестную вещь – это для бенефиса Семеновой7. А я ей же в бенефис отдаю Les fausses infidélités8. Для Валберховой я сделал четыре сцены, которыми Жандр очень доволен9. На будущей почте пришлю тебе. Скажи Бегичеву, что это бесстыдное дело, он мне еще ни строчки не писал. – И я ему буду платить тем же. Прощай, сейчас еду со двора: куда, ты думаешь? Учиться по-гречески. Я от этого языка с ума схожу, каждый божий день с 12-го часа до 4-го учусь, и уж делаю большие успехи. По мне он вовсе не труден10.
Как ты думаешь? «Вестник Европы» не согласится у себя напечатать. Бегичев с ним приятель. – Я бы подписал свое имя (коли нельзя иначе).
Вместо Загоскина:
Вот вам Михайло Моськин.
А в другом месте:
Вот Моськин-Наблюдатель.
А стих:
Княгини и пр. и пр.
Вот как раздробить:
Княгини и
Княжны,
Князь Фольгин и
Князь Блёсткин.
Между тем обнимаю тебя.
Бегичеву С. Н., 15 апреля 1818*
15 апреля 1818. <Петербург>.
Христос воскрес, любезнейший Степан, а я со скуки умираю, и вряд ли воскресну. Сделай одолжение, не дурачься, не переходи в армию; там тебе бог знает когда достанется в полковники, а ты, надеюсь, как нынче всякий честный человек, служишь из чинов, а не из чести.
Посылаю тебе «Притворную неверность», два экземпляра, один перешли Катенину. Вот, видишь ли, отчего сделалось, что она переведена двумя. – При отъезде моем в Нарву, Семенова торопила меня, чтоб я не задержал ее бенефиса, а чтоб меня это не задержало в Петербурге, я с просьбой прибегнул к другу нашему Жандру. Возвратясь из Нарвы, я нашел, что у него только переведены сцены двенадцатая и XIII-я; остальное с того места, как Рославлев говорит: я здесь, всё слышал и всё знаю, я сам кончил. Впрочем и в его сценах есть иное мое, так как и в моих его перемены; ты знаешь, как я связно пишу; он без меня переписывал и многих стихов вовсе не мог разобрать и заменил их своими. Я иные уничтожил, а другие оставил: те, которые лучше моих. Эту комедийку собираются играть на домашних театрах; ко мне присылали рукописные экземпляры для поправки; много переврано, вот что заставило меня ее напечатать. Однако довольно поговорено о «Притворной неверности»; теперь объясню тебе непритворную мою печаль. Представь себе, что меня непременно хотят послать куда бы ты думал? – В Персию и чтоб жил там1. Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает; однако я третьего дня, по приглашению нашего министра2, был у него и объявил, что не решусь иначе (и то не наверно), как если мне дадут два чина, тотчас при назначении меня в Тейеран. Он поморщился, а я представлял ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета свои провести между дикообразными азиятцами, в добровольной ссылке, на долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными женщинами, которым я сам могу быть приятен[85]. Словом, невозможно мне собою пожертвовать без хотя несколько соразмерного возмездия.
– Вы в уединении усовершенствуете ваши дарования.
– Нисколько, ваше сиятельство. Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели; их нет в Персии…
Мы еще с ним кое о чем поговорили; всего забавнее, что я ему твердил о том, как сроду не имел ни малейших видов честолюбия, а между тем за два чина предлагал себя в полное его распоряжение.
При лице шаха всего только будут два чиновника: Мазарович, любезное создание, умен и весел, а другой: я, либо NN. – Обещают тьму выгод, поощрений, знаков отличия по прибытии на место, да ведь дипломат на посуле, как на стуле. Кажется, однако, что не согласятся на мои требования. Как хотят, а я решился быть коллежским асессором или ничем3. Степан, милый мой, ты хоть штаб-ротмистр кавалергардский, а умный малый, как ты об этом судишь?
Бегичеву С. Н., 30 августа 1818*
30 августа <1818. Новгород>.
На этот раз ты обманулся в моем сердце, любезный, истинный друг мой Степан, грусть моя не проходит, не уменьшается. Вот и я в Новгороде, а мысли все в Петербурге. Там я многие имел огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там всё хорошо было, всего жаль. – Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня? Нынче мои именины: благоверный князь, по имени которого я назван, здесь прославился; ты помнишь, что он на возвратном пути из Азии скончался;1 может, и соименного ему секретаря посольства та же участь ожидает, только вряд ли я попаду в святые!
Прощай, мой друг; сейчас опять в дорогу, и от этого одного беспрестанного противувольного движения в коляске есть от чего с ума сойти! – Увидишь кого из друзей моих, из знакомых, напоминай им обо мне; в тебе самом слишком уверен, что никогда не забудешь верного тебе друга.
А. Г.
Коли случай будет заслать или заехать к Гречу, подпишись за меня на получение его журнала2. Ах! чуть было не забыл: подпишись на афишки3, присылай мне их, а когда уедешь из Петербурга, поручи кому-нибудь другому, Катенину или Жандру. – Прощай, от души тебя целую.
У нас нынче новый балет.4
Бегичеву С. Н., 5 сентября 1818*
5 сентября <1818. Москва>.
Мы сюда приехали третьего дни, а вчера я получил от тебя письмо, милый мой Степан; это меня утешило до крайности, и, однако, заставило опять вздохнуть по Петербурге. Здесь для меня все ново и, следовательно, всё еще приятно; соскучиться не успею, потому что через три дни отправляюсь; ты уже пиши ко мне в Тифлис. Павлова я видел, и он у меня побывал, завтра познакомит с женою; Чебышева в тоске, Алексей Семенович Кологривов скоропостижно умер; мужа1 ее здесь нет. Чипягова ждем не дождемся; осведомься, выехал ли он из Петербурга; я справлялся на многих станциях, в смотрительских книгах, имени его нет нигде. Брата твоего2 тоже здесь нет, зато есть монумент Минину и Пожарскому3, и «Притворную неверность» играют4, и как играют! Кокошкин вчера передо мною униженно извинялся, что прелестные мои стихи так терзают, что он не виноват: его не слушают. Было бы что слушать. Вчера меня залобызали в театре миллион знакомых, которых ни лиц, ни имен не знаю. – Кстати, коли увидишь Семенову (Мельпомену)5, скажи, что ее неверный князь6 здесь, и я его за нее осыпал упреками и говорил, что, если он еще будет ей делать детей, то она для сцены погибнет. Он уверяет, что Святый Дух за него старается, что он при рождении последнего ребенка не при чем. Медведева здесь – прехорошенькая, я ей вчера в «Сандрильоне»7 много хлопал, здешние готентоты ничему не аплодируют, как будто наперекор петербургским, которые рады, что бог им дал ужасные ладони, и при всяком случае, готовы ими греметь; надо однако согласиться, что тот, кто у вас Льва играет, – Розсций в сравнении с первейшими здешними актерами.