— Холоп, — сказала Евпраксия, отдышавшись. — Был сноп казист, да вымолочен, кажись.
— Уйди, — сдавленным голосом отозвался из темноты Давыдка. Глаза его отливали зеленым огнем.
Евпраксии жутко стало, но она не ушла — снова села на лавку:
— Будем путем говорить…
Давыдка говорить не хотел. Тогда заговорила боярыня — усмешливыми словами утешала и вразумляла мужа, как ребенка.
Давыдка с удивлением прислушивался к ее голосу, не верил своим ушам: да полно, да Евпраксия ли это? Жена ли это его, богом даденная?
— Князь доверчив, прост, — нашептывала Евпраксия и снова сладостно льнула к нему. — Почто бесишься? Смирись… Не о себе, о тебе пекусь — знай… Не хочу быть за холопом — хочу быть за воеводою…
— За холопа шла…
— Шла за лихого дружинника. Нынче Заборье твое, завтра поведешь княжеское войско, — ублажала слух его Евпраксия. — Я уж словечко замолвлю… Я уж постараюсь…
Воркующий голос ее постепенно стихал, переходил в страстный шепот. Рука скользнула по Давыдкиным кудрям. На этот раз он не отстранился, только вздыхал с ней рядом, как потревоженный лось, — прерывисто и неглубоко.
— Не тревожь себя, доверься мне, — уже совсем осмелев, ворковала Евпраксия и прижималась к плечу его волнующейся мягкой грудью.
С того морозного декабрьского утра будто заиндевело все у Давыдки внутри. И глаза, и улыбку его тронуло холодком. Была зимняя отрешенная ясность. И не женой-обманщицей стала теперь для него Евпраксия. Стала боярыня его сообщницей.
Казалось, взлетел Давыдка на большую высоту и с высоты этой глядел вокруг помудревшим взором. Что ж, нынче воевода, а завтра и сам — боярин.
Однако, став сообщниками, остыли друг к другу Давыдка и Евпраксия. Исчезла в их объятиях прежняя жгучая боль, исчезла тоска, влекущая за сотни верст. Спокойно спали они на одном ложе, спокойно ели, пили, спокойно молились богу…
А жаркая половецкая кровь? Неужто и она остыла в жилах молодой боярыни?!
Думала Евпраксия: «Одним конем всего поля не изъездишь. Спесив Давыдка, а смирится. Не идти же ему супротив молодого князя». Приглядывалась, гадала. В объятиях у Всеволода выпрашивала землю и угодья. Ох и изворотлива стала Евпраксия, ох и хитра! И сдавался пылкий князь ее запретным ласкам, уступал ее страстному шепоту.
А Валена ждала своего часа на подворье у переяславского тысяцкого Егория. Нервничал Добрыня:
— Что-то тянет князь, не засылает сватов. А пора бы уж…
Мечтал Добрыня заполучить за Валеной Владимиро-Суздальское княжество для именитого ростовского боярства.
Но Всеволод не спешил.
И сидела Валена у заиндевелого оконца — ни девка, ни невеста, ни жена.
Зато Давыдке князь щедро пожаловал сотню. «Что впереди, бог весть, а что мое, то мое», — подумал Давыдка. Низким, поясным поклоном благодарил он Всеволода.
Тем же утром, погрузив на сани пуховые перины и узлы с добром, пересыпанным от моли листьями берды, Евпраксия уехала во Владимир к отцу своему, боярину Захарии.
Как это случилось, и не заметил боярин. А заметил, так было уж поздно. С некоторых пор не он, а Евпраксия стала в терему его хозяйкой.
Теперь боярин целыми днями лежал на лавке и сосал беззубым ртом медовые пряники. Растолстел Захария, обрюзг: нос посинел, щеки с желтыми бородавками обвисли, живот мешком переваливается через шелковый крученый поясок.
Сначала не поддавался боярин, шумел, покрикивал. А потом стих, потому что понял: «Шуметь мне ни к чему. Родная дочь — не чужая». И зажил припеваючи.
Евпраксия же завела в хозяйстве свои порядки. Дворовых девок отослала в деревню теребить льны, из деревни привезла новых. Сама отбирала. Глядела, чтобы не только статью были хороши, но и лицом. Заборским мужикам велела навозить во Владимир бревен и тесу — ставить во дворе свою домашнюю церковь. Рубили отменные мастера, потрудился над ней и Никитка. За хорошую работу да за старание наградила Евпраксия его золотой серьгой с голубеньким камешком. Похвалила перед Левонтием:
— И гладко стружит, и стружки кудрявы.
— Всякое дело за себя постоит, — согласился с боярыней Левонтий.
Не забывала Евпраксия и Заборье. В Заборье наезжала обозом: сама впереди на легких саночках, за ней на возах вся дворовая челядь. Приедет, оглядит пытливо покосившиеся избы, порадуется на новый терем и призовет к себе старосту. Аверкий на боярский двор шел, подрагивая коленями: боялся он Евпраксии, сторонился ее темного взгляда. Он уж и Любаши стал побаиваться с той поры, как взяла его жену боярыня к себе на кухню. А когда Евпраксия сказала, что забирает Любашу во Владимир, даже вздохнул облегченно.
— Кто в кони пошел, тот и воду вези, — сказал он себе. — Лучше без жены старостой на деревне, чем с женой холопом.
На солноворот увезла Любашу Евпраксия. Перед дорогой, улыбаясь, говорила ей:
— Вона какая красавица. Источил тебя Аверкий. Во Владимире ты у меня княгиней будешь…
Сильные стояли в те дни холода. Недаром в народе говорят: солнце — на лето, зима — на мороз. Ходит зима по полю, рассыпает снег из рукава, морозит по следу своему воду, тянет за собой метели лютые, холода трескучие, будит по ночам баб жарче топить печи.
Грустно расставаться Любаше с Заборьем. Ведь кроме Заборья не видела она другой земли. Слыхала про разные города, про каменные соборы, а когда пыталась представить их себе, то все рисовалась ей заборская церквушка — только чуть повыше да посветлей. А уж как из камня кладут божьи храмы, в толк взять не могла.
И еще говорили ей, что соборов во Владимире не перечтешь, что город стоит на горе, как Заборье, а вокруг него стена, а под стеной — ров, глубокая река, такая же почти, как Клязьма. И ров этот вырыли мужики. «Разве могут мужики вырыть реку? — удивлялась Любаша. — Может быть, и Клязьму когда-то вырыли, чтобы напоить водой леса вокруг Заборья?..»
Прощаясь с Любашей, Аверкий то угодливо улыбался, то начинал совать ей в суму репу и краюху хлеба:
— В городе-то скудно живут, хлебов-льнов не сеют…
— Чай, к боярыне еду, — стараясь скрыть тревогу и радость, переполнявшие ее, отвечала Любаша.
— Боярыня не солнце, всех не обогреет.
Он еще долго семенил по снегу рядом с санями, растерянно старался заглянуть Любаше в глаза. Потом возница взмахнул кнутом, сани пошли бойчее, и староста отстал. Закутавшись в шубу, Любаша проводила взглядом Аверкия, постепенно растаявшего в снежной пелене, и повернулась к вознице — низкорослому горластому мужику с заиндевелой, покрытой длинными сосульками бородой.
— Сам-то, чай, из Владимира? — робко спросила она.
— Сам-то? — полуобернулся к ней мужик. — Сам-то я сосновский да при боярах лет десять стою…
— Ну и как? — нетерпеливо выведывала Любаша.
— Знамо дело, везде хорошо, где нас нет, — загадочно проговорил мужик и, привстав, стегнул вожжами лошаденку. — Эх, ма-а!..
Лошадь всхрапнула, выгнула грудь и понесла еще шибче. Накрениваясь, санки вздымали вокруг себя снежные буруны. Любаша задохнулась от морозного воздуха, засмеялась и с головой накрылась шубой.
А Владимира она так и не увидела: в город приехали ночью. Вот ведь какая обида: всю дорогу боялась проглядеть, а перед городом заснула и пробудилась, когда сама Евпраксия по-мужичьи громко стучала в запертые ворота:
— Эй вы, рогатые орехи!.. Так-то боярыню встречаете?!
Любаша протерла глаза, но ничего не разглядела вокруг, кроме высоких сугробов да торчащего над сугробами зубастого частокола.
Ворота неторопко отворились, возы въехали во двор. На дворе суетились мужики с факелами в руках. Факелы нещадно коптили, искры падали на плечи и непокрытые головы мужиков, на темный блестящий снег.
Загорелись огни и у сенных девок под боярским всходом. Девки выпорхнули на мороз в одних рубахах, окружили Евпраксию, стали высматривать, что в возках. Заглядывали за высокий воротник Любашиной шубы, быстро щебетали:
— Ой, какая красивенькая!..
— Приехали, касаточка, — сказал возница и, заткнув за пояс кнут, спрыгнул с возка.
— Откуда ты? — спрашивали девушки Любашу.
— Из Заборья, — смущенная их вниманием, тихо отвечала она.
— Ключница Мария у нас тоже заборская, — сказала одна из девушек. Кто-то дернул ее за рубаху; оглянувшись, она смолкла на полуслове.
Никто не заметил, как во дворе появилась старуха в темном. Низенькая, горбатенькая, часто переступая маленькими лапотками по утоптанному снегу, она подошла к Евпраксии и с достоинством поклонилась ей:
— С приездом, матушка-боярыня.
— Принимай новенькую, — сказала ей Евпраксия и, гордо выпрямив спину, поднялась по всходу в терем. В терему ее уже ждали, в щели заволоченных окон пробивался свет…
Сунувшись вперед подслеповатым лицом, ключница оглядела Любашу, посеменив лапотками, подошла ближе. Любаша тоскливо оглянулась на притихших девушек.