class="v">Отверстым небо видят вежды.
Блаженства жар течет в крови.
Когда б не знала увяданья,
Пора любви, пора мечтанья!..
Нет, так не бывает. Если хорошенько вникнуть, это даже совсем глупые стихи. Шиллер ничего не понял в отношениях между полами. Он был связан своей классовой психологией; вот почему стихи эти вышли такими глупыми, фальшивыми. Любовь – это такая же функция, как всякая другая, как еда и питье. Буржуазные поэты так ее воспевали по понятным социологическим причинам. Нет, неправда, это нельзя сравнивать с едой и питьем. Он, Ганс, конечно, не собирается лить слезы и приносить с полей цветы, чтобы украсить ими мадам Шэ, но все же у него с Жерменой это не будет так пошло, как у его соседей по столику.
Жермена ему ужасно нравится. От нее пахнет чем-то приятным, теплым. Когда она посмотрит на тебя, тебя точно жаром обдает всего. А когда она, присев на колени, вытирала пол, как хорошо была округлена линия ее фигуры; умопомрачительно, как любит выражаться Гастон. Говорит она много, они обычно болтают без умолку. Но настоящего разговора как-то не получается. Однажды ему захотелось поговорить с Жерменой о делах, близких его сердцу, например о своем новом мире, но ничего путного не вышло. И руки у Жермены некрасивые. Если бы это были настоящие, рабочие, хорошие руки. Но ее рука с наманикюренными ногтями – ни то ни се, не дамская и не пролетарская, не холеная и не крепкая. Мать надевает перчатки, когда занимается домашней работой, и это всегда казалось ему неестественным. Теперь, правда, ей приходится беречь руки из-за работы у Вольгемута. Пожалуй, он все-таки не любит Жермену. «Кристаллизация», которая, по Стендалю, свидетельствует о любви, по-видимому, у него не наступила. Иначе он не делал бы таких критических замечаний о ее руках.
После половины десятого прошло всего лишь пять минут. Что только не приходит в голову, когда ждешь. Любит ли он ее? Если сомневаешься, то это уж, во всяком случае, не настоящая любовь. Но если он ее не любит, зачем он затратил на нее так много мыслей, времени и нервов? Да еще перед экзаменами.
Деньги, которые он носит в кармане, те самые, что он получил за микроскоп и припрятал ради удовлетворения своей похоти, вдруг начинают жечь его. Зепп лежит больной и одинокий дома. Зепп и мать урезывают себя во всем из-за безденежья, а он, Ганс, сидит в кафе и ждет женщину, которую даже не любит, и на нее-то он хочет истратить эти деньги.
Нехорошо сходиться в первый раз с женщиной, которую не любишь. Древние германцы воздерживались до двадцати одного года. Он охотно поговорил бы с кем-нибудь более опытным, но не знает с кем. С товарищами – не стоит, они в этом отношении совсем другие люди. Он недоволен собой. На Зеппа он смотрит высокомерно, сверху вниз, а что такое он сам? Ему следовало бы держать себя скромнее и обратиться за советом к Зеппу. Зепп, вероятно, в таких вопросах очень человечен. Но об этом Ганс не может с ним говорить, он ни за что рта не раскрыл бы.
Самоуверенный мальчишка, глупый хвастун – вот он кто. Хочет «использовать» своего отца. Хочет помочь сколотить Народный фронт. Хочет поучать других, он – других. Человек, который стоит у подножия пирамиды и не знает, пирамида ли это, человек, которого оторопь берет при мысли, что надо на нее взобраться, – да какое право имеет такой дурак напыщенно, с видом мудреца разглагольствовать и обращаться с отцом, как учитель со школьником?
Три четверти десятого. Если она не придет через пять минут, он уходит. Для него, пожалуй, счастье, что Жермена так неаккуратна. Любовь может быть прекрасна или отвратительна, но Жермена – для него теперь совершенно ясно – не та женщина, которая ему нужна. Нелегко отказаться от этой ночи, рисовавшейся ему в воображении. Но надо держать себя в руках. Надо иметь силу воли отказаться от некоторых вещей, даже если они и очень влекут к себе.
Лучше, естественнее не слишком рано вступать на этот путь. Быть может, у каждого есть свои внутренние резервы, которые он не имеет права расходовать. Если бы Антоний не «залежался» у Клеопатры, он был бы властелином мира. «Залежался» – говорили в средневековой Германии о человеке, который оставался с женщиной, вместо того чтобы творить большие дела. Быть может, именно ради этих внутренних резервов католическим священникам предписывается целомудрие. Им надо беречь свои силы для религиозных целей.
Без десяти минут десять. Парочка опять танцует. Ганс сидит один за столиком. Кельнер проходит мимо. Ганс платит. Протискивается сквозь толпу танцующих. А что, если Жермена все-таки придет сейчас? Он что-нибудь пробормочет и убежит. Завтра он увидит ее и надо будет непременно извиниться. Если Гастон спросит, как было дело, он покраснеет. Но надо научиться лгать. Вот он в вестибюле. И украдкой оглядывается вокруг, совсем как восемь или десять лет назад, когда он играл в индейцев. Вот вертящаяся дверь. В нее втискиваются люди – Жермены среди них нет.
Ганс выскочил, он на улице. Уходит быстрым шагом, почти бегом. Завернул за угол, он почти в безопасности.
Ганс остановился, глубоко дыша. Как чудесен свежий воздух. Теперь можно вернуться домой, посидеть с больным Зеппом. Но тогда придется объяснить, почему он так рано покинул своих друзей, придется снова лгать, на сегодня с него хватит. Вся эта история с Жерменой тесно переплелась с ложью, маленькой и некрасивой. Не по нем это. Он рад, что теперь все позади.
Но куда девать вечер? До половины двенадцатого он не может явиться домой. Он вспоминает, что сегодня среда, а по средам скульптурный отдел Лувра открыт и вечером. Это идея.
В Лувре много народу. Люди бродят между полуосвещенными статуями, некоторые со скучающим, некоторые с глупо-любопытным видом. На лицах у большинства такое выражение, точно эти люди отбывают повинность, хотя и не знают зачем. Густые кучки теснятся вокруг гидов, дающих объяснения к отдельным статуям. Ганс пробрался в зал, где выставлена деталь фриза Парфенона. Он знает этот фриз, но сегодня он рассеян, замечательное произведение искусства его не волнует.
С безучастным видом бредет он дальше. Останавливается перед нагими богинями, его мысли против воли возвращаются к Жермене.
Он стоит у лестницы, которую венчает статуя Ники Самофракийской. И вдруг от его безразличия не остается и следа. Наверху, в центре светового конуса, на постаменте, стоит она, богиня победы, – нет, она не стоит, она шагает, – нет,