Побледнев и отемнев взором, Семен ответствовал глухо, что отныне отступит от ворожбы и дозволяет владыке, ежели тот восхощет, срубить священную рощу с Велесовым дубом на Москве-реке.
Это была еще одна уступка, схожая с предательством, но ему было не до старухи колдуньи в сей час.
Феогност склонил голову, молча приняв этот дар Симеона, но не изменился ликом и не отступил ни на шаг от прежереченного.
– С божьею волей бесполезно спорить, сыне мой! – выговорил он. – Лучше смирись! Я же как твой духовный отец все одно не могу при живой жене благословити тебя на третий брак, ни разрешить иереям сочетать тебя с нею святыми узами пред алтарем церкви божией!
Это была стена. (И Алексий прибавит к сему, что свобода воли, данная смертному, заключена в послушании вышней воле, и будет прав… Все равно!) Симеон встал. Поднялся неспешно и Феогност. Так они и стояли друг перед другом – земная и духовная власти, человек и обычай, вопль смертного естества и голос высшего разума в непреложном одеянии земных своих установлений.
За ним, Симеоном, за его плечами были оружные полки, и дружба с ханом, и давнее уважение к власти. За Феогностом – только церковное предание, но оно было сильнее серебра, оружных полков и воли земных властителей.
Князю было отказано в благословении и в таинстве брака. Семен, сдержав себя, склонился к руке архипастыря.
– Подумай, сыне! – еще раз предостерег его Феогност. – Слово мое непреложно!
Ничего не ответив, князь покинул митрополичий покой.
В голове его, пока он проходил переходами к себе в терема, сложилось отчаянное решение: он находит иерея, быть может и во Твери, который перевенчает их, нарушив Феогностову волю. За серебро, за подарки, из страха ли – все равно! Таинство не зависит от духовной чистоты пастыря, пока он не отрешен от сана… Странно, только теперь ему пришла в голову страшная мысль: а согласится ли на брак с ним сама Мария? Тем паче теперь, после прещения Феогностова? Он все делал так, словно его любовь только того и ждала, чтобы кинуться ему в объятия; а ежели нет? Чему он поверил? Себе? Неуверенным словам Всеволода, вынужденного сказать то и так, чтобы расположить к себе великого князя? Что-то ее заставляло все эти годы отказывать женихам? Быть может, она и вовсе не мыслит о браке? Быть может, вот теперь, скоро, с возвращением сватов из Твери он станет смешон всей Москве, нет, всему владимирскому княжению и даже паче того – всем окрестным землям! Быть может, Феогност прав? Быть может, браки действительно заключаются в небесах, и нет в том нашей земной воли, и бесполезно спорить с судьбой?
Почему простые бабы в семьях смердов живут, не мудрствуя лукаво, с тем, с кем сведет их судьба по воле родительской, и счастливы, и не ищут иной судьбы, и не в этом ли высший жертвенный жребий женщины? Служить мужу своему, данному свыше, не споря с судьбою, превозмогая труды, и печали, и пьянство, и лень, и вольный норов супруга своего? Не подает ли ныне он и всем прочим поваду творить брак по хотению своему? Он, князь и глава народа русского? Но – нет, нет, нет! Нет!!! – кричала душа, кричала, и билась, и плакала, и восставала на брань, и требовала, взывая: «Господи, сотвори чудо!»
Понимают ли они все, что ся творит со мною? Понимаю ли я сам, на что пошел и куда иду?
…А сваты уже в Твери. Вот они входят по ступеням. Вот останавливают под матицею, а Настасья сидит за прялицею или пяльцами и не глядит, и не смотрит, ссучивая бегучую нить.
Вот сваты кланяют в пояс, на них кушаки задом наперед. Вот начинают разговор околичностями: мол, следили куницу, след привел к твоему терему, госпожа!
Вот входит Всеволод и не знает, куда девать большие руки, и волнуется – впервой ему отдавать замуж сестру!
Вот сваты заводят разговор прямее: у вас-де товар, а у нас купец! Андрей Кобыла улыбается широко, Алексей Петрович Хвост строг и важен. Их еще не пригласили переступить матицу, но вот уже и зовут, и сажают, и тогда Настасья, отложив кудель, обращает взоры свои к московским боярам и говорит, что дочь у нее уже на возрасте и надобно прошать девушку, без ее воли, мол, и я, мать, не могу дать вам ответа, и кивает Всеволоду, и тот идет за сестрой, а Мария уже ждет…
И дальше картина не состраивалась у него в голове. Как одета? Как глянет? Что ответит брату? За все эти долгие месяцы он, оказывается, вовсе не представлял ее себе живую, такую, какова она есть, а токмо придумывал и изобретал, водил за собою за руку, словно бесплотную тень… И сейчас, когда впервые ей, земной, предстоит сказать свое слово, он не знает, не может уведать, ни представить, что за слово скажет она. Быть может, откажет! И – к лучшему. Он будет рыдать, лежа ничком, потом утихнет, встанет, неживой уже, и станет хлопотать, и строить, и началовать, и притворяться живым, и это будет страшнее всего! А там подойдет старость или случайная болесть, ордынская чума или иное что – и конец. И череп, омытый дождями. (Лучше так, лучше в поле, безвестно, без могилы и даже креста!) Маша, Мария! Скажи скорее, что ты хочешь сказать, ибо я уже не могу жить, не узнавши решения твоего!
Глава 82
Сергий рубил дрова. Дрова были навожены с осени, по первому снегу, на ручной самодельной волокуше. На нем был сероваленый суконный зипун. Овчинный, по грехам, пропал как раз в ту пору.
Несколько месяцев прожив в одиночестве, Сергий, увидев в березках бродячего мниха, явно направлявшегося к нему, помнится, так обрадовался человечьему голосу, что не захотел узреть ни вороватой оглядки, ни излишней льстивости, ни осторожного вопроса о богатом покровителе монастыря. Чая обрести в захожем брате сотоварища, он от сердца накормил его хлебом, ягодами и кореньями с малого своего огородика, стараясь не замечать ни жадности, с коей брат поглощал пищу, ни брюзгливости, явившейся в нем тотчас с сытостью. Освоившись, отогревшись у печи, которую он топил не переставая, пока Сергий хлопотал по хозяйству, носил воду и разметал двор, брат принялся свысока поучать Сергия:
– Ты ищо молод! (Разумелось, что и несмыслен разумом.) Монастырь должон иметь богатого покровителя! Вот я был… – Он поперхнулся, невнятно произнеся название монастыря. – Дак то монастырь! Каких рыбин привозили к столу! Осетры во-о-от такие! Страшно и позрети! – Он щурился на огонь, причмокивая, вспоминая, верно, обильные трапезы. На вопрос Сергия, почто же брат тогда ушел из монастыря, вскинулся яро: – Пошто ушел! Пошто ушел… Завистники… Отцу иконому не приглянись, оногды и не евши просидишь… Довели!.. Да и вклад тамо…
Сергий чуть улыбнулся, смолчав. Подумал, что здесь, в лесу, захожему брату скоро придется понять, что не в рыбах и не в покровителях заключена суть монашеской жизни.
Назавтра брат пошел было на работу вместе с Сергием, но скоро устал, ссылаясь на застарелую нутряную болесть, все посиживал да посиживал, глядя, как Сергий неутомимо валит и валит лес.
– И работашь как дурной! – ворчал он вечером. – Мнихи рази так работают? Мнихи Господа молят, вот!
Однако и молитвы вместе с Сергием брат не выдержал. Начал сперва переминаться с ноги на ногу, потом опустился на колени и даже лег на пол, словно бы от молитвенного усердия, тут же, впрочем, едва не всхрапнув, и, наконец, пробормотав: «Пойду лягу», выбрался из церкви.
Когда Сергий воротился к себе, брат уже спал, накинув и подложив под себя все, что было теплого в доме. Сергий не стал тревожить его, улегшись на голый пол.
На третий день брат заскучал. Заметив, что Сергий вновь сряжается в лес, пробормотал, отводя глаза:
– Ты поработай, а я помолюсь за тебя!
Сергий знал, уходя, что видит его последний раз. Знал, но не придал веры знанию своему… С годами это внутреннее знание все укреплялось и укреплялось в нем, и он уже и сам полагался на него и не ошибался после того разу никогда. Он, помнится, еще кинул взгляд на свой овчинный зипун – захотелось взять с собою, – но отдумал, да и устыдил себя. В тот день Сергий рубил лес до вечера не переставая (с собою была взята краюха ржаного хлеба). Когда, порядком уставши, он явился наконец домой, брата не было и не было полумешка муки – последнего, как на грех! И не было овчинного зипуна. Без муки до нового привозу Сергий еще мог просуществовать: толочь заместо муки липовую кору ему уже приходилось; потеря зипуна в чаянии близких морозов была страшнее. Пока, впрочем, хватало суконной рабочей свиты, и Сергий, рассчитав сроки, порешил, сократив даже несколько служебный устав, сугубо налечь на дрова, чтобы, когда грянут морозы, не было нужды уходить далеко в лес.
К слову сказать, нового овчинного зипуна Сергий так и не завел. Притерпелся, привык и позже даже предпочитал сероваленую суконную сряду овчине…
Брат этот научил его многому. И не то что недоверию. Постановив в сердце своем всегда доверять людям, Сергий доверял им и впредь, но отроческое, радостно-светлое ожидание добра от всякого встреченного прохожего неприметно перешло у него в требовательно-настойчивую мягкость пастырского началованья, в то, что позже называли в Сергии строгостью. Он понял, что редкий человек не нуждается в понуждении внешнем и лишь немногие, подобно ему самому, дерзают сами создавать себе это понуждение.