стоя на коленях, рукою крестит себя.
Однако замысел автора – создать образ Прометея святого в трилогии воплощается до некоторой степени противоречиво, поскольку вся вторая часть трилогии в значительной мере представляет перевод богоборческой трагедии Эсхила «Прометей прикованный», который логически не вполне совмещается с идейно-художественной структурой пьесы. Такую же противоречивость можно найти и в небольшой поэме молодого Гауптмана «Рука»[127]. С одной стороны, Прометей вначале создает человека без рук, а руки дает ему в дальнейшем, после совета Афины и Гефеста. Руки эти богоборческие, и Зевс их боится, за что Прометей в дальнейшем приковывается к скале. С другой же стороны, после освобождения Прометея Гераклом и после всех несчастий, вылетевших из сосуда Пандоры, Прометей смиряется, и автор этой поэмы приносит живые цветы на алтарь небольшого местного монастыря. В конце концов Прометей оказывается на кресте. Эта тема здесь не развивается, но христианские симпатии автора совершенно очевидны, то есть подлинным страдальцем за людей является, по Гауптману, вовсе не Прометей, а Христос.
В «Плохо скованном Прометее» (1899) Андре Жид[128] и вовсе помещает Зевса-банкира и Прометея-обывателя в гущу пошлых и обывательских будней буржуазного мира. Зевс и Прометей прогуливаются по бульвару, а орел является символом человеческой совести. А Фр. Кафка[129] в своей притче «Прометей», отражая упадочнические настроения буржуазии, рассказывает, как о Прометее забыли боги, забыли терзавшие его орлы, забыл и он сам о себе, а его рана тоже «устало закрылась». «Остались необъяснимые скалы», к которым был прикован Прометей. И только. Понятно, что прогрессивный чешский писатель К. Чапек в своей новелле «Наказание Прометея» (1938)[130] дает сатиру на буржуазный суд, обвиняющий Прометея в даровании огня всем людям вместо дарования его только некоторым избранным.
17. Русская досоветская поэзия
Что касается русских Прометеев, как досоветских, так и советских, то здесь мы обладаем весьма обширным материалом, который тоже хотелось бы изучить подробнее и дать в систематической форме. Этого невозможно сделать в связи с планом нашей работы, но некоторые основные конструкции данного символа привести все же можно.
Во-первых, в русской литературе Прометей трактуется как символ передовой науки на пользу человечества – у Ломоносова («Письмо о пользе стекла…», 1752)[131]. В форме вопросительных предложений, но фактически весьма убежденно и настойчиво Ломоносов говорит о получении огня через увеличительное стекло от Солнца и об использовании телескопов для наблюдения неба, связывая то и другое с Прометеем, а его закование и страдания объясняет невежеством людей, не приобщенных к науке.
И только лишь о том мы думаем, жалея,
Не свергла ль в пагубу наука Прометея?
Не злясь ли на него, невежд свирепых полк
На знатны вымыслы сложил неправый толк?
Не наблюдал ли звезд тогда сквозь Телескопы,
Что ныне воскресил труд счастливой Европы?
Не огнь ли он стеклом умел сводить с небес
И пагубу себе от варваров занес,
Что предали на казнь, обнесши чародеем?
Коль много таковых примеров мы имеем…
Идея Прометея как борца за свободную науку, минуя прочие стороны Прометея, никогда не умирала в нашей литературе. Как одно из последних произведений этого типа мы можем привести драму В.М. Волькенштейна «Новый Прометей»[132]. В этой драме изображен сам Ломоносов в его борьбе с тогдашним невежеством, интригами и разными препятствиями для свободного развития науки. Хотя автор допускает в своей драме некоторые хронологические смещения и некоторые незначительные вольности с точки зрения буквальной хронологии деятельности Ломоносова, тем не менее великий деятель русской науки освещен здесь совершенно правильно и обрисован именно как символ свободного и героического научного творчества. В конце этой драмы сам Ломоносов говорит:
«Не уступайте просвещения! Тут мало одного прилежания, тут надобно терпение и благородная упрямка и смелость к преодолению всех препятствий. Как видно, еще не пришло время, когда россияне без помехи ученым занятиям предаваться умеют. Но исполнится срок – и ученым подвигом своим Россия перед всем миром себя прославит… Не ищите другой судьбы. Почетно звание русского ученого, каковы бы ни были его тяготы и обиды!»[133]
Во-вторых, если перейти к русской поэзии XIX в., Прометей трактовался у нас как символ духовной свободы, света и справедливости. У Н. Щербины в стихотворении «Песня Прометея» (1848) мы читаем такое пророчество Прометея о будущем человечестве:
Но настанут века золотые:
Ты их мыслью своей призовешь,
И добра семена дорогие
Своей кровью обильно польешь,
И все силы души и природы
Покоришь себе, новый Зевес,
Создашь новое солнце свободы, –
И два солнца засветят с небес[134].
В другом стихотворении под названием «Два Титана» (1851) тот же поэт противопоставляет всепоглощающего, безмерного и безжалостного Океана и преисполненного любви к людям и за то страдающего Прометея. О любви и мощи Прометея, которые некогда превзойдут и самого Зевса (Дия), сокрушив волны Океана и разбив его трезубец, поэт пишет:
У него живой любовью
Сердце страстное полно,
Истекающее кровью,
Крепко мыслию оно…[135].
Необходимо сказать, что наряду с идеями свободы и справедливости Прометей выступал у нас также и как родоначальник и предначинатель художественного творчества, которое тоже имеет ближайшее отношение к свободе духа. Был у нас младший представитель пушкинской школы, поэт и переводчик Эдуард Губер, который в своей поэме «Прометей» (написанной в 1845 г., а напечатанной в 1883-м) как раз соединил обе эти идеи, то есть героизм художественного творчества и героизм гордого и непокорного духа. Алексей Веселовский писал по поводу этой поэмы Губера, что в ней
«широко разработан (в первой сцене „Мастерские Прометея“) гётевский мотив художественно-творческого увлечения титана своими созданиями, трепета и радости при виде того, как загорается жизнь в первой женщине, как пробуждается сознание в статуе мужчины и вслед за ними оживают и рвутся к свету и борьбе целые хоры творений Прометея, а вторая сцена воспроизводит традиционный рассказ о стойкости и силе духа»[136].
Эпигон романтизма Бенедиктов в своем стихотворении «Прометей» (1850 – 1856) нашел необычные для мифа о Прометее весьма нежные краски, которые до некоторой степени делают и образ самого Прометея не столь суровым. В начале стихотворения мы читаем:
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,