– Божиться не стану, – ответила Таифа. – И мирским великий грех божиться, а иночеству паче того. А если изволишь, вот тебе по евангельской заповеди, – продолжала она, поднимая руку к иконам: – «Буди тебе: ей-ей».
И, положив семипоклонный начáл, взяла из киота медный крест и поцеловала.
Потом, сев на лавку, обратилась к Пантелею:
– Говори же теперь, Пантелеюшка, заклята душа моя, запечатана…
– Дюкова купца знаешь? – спросил Пантелей. – Сампсона Михалыча?
– Наслышана, а знать не довелось, – ответила Таифа.
– Слыхала, что годов десять али больше тому судился он по государеву делу, в остроге сидел?
– Может, и слыхала, верно сказать не могу.
– Судился он за мягкую денежку, – продолжал Пантелей. – Хоша Дюкова в том суду выгородили, а люди толкуют, что он в самом деле тем займовался. Хоть сам, может, монеты и не ковал, а с монетчиками дружбу водил и работу ихнюю переводил… про это все тебе скажут – кого ни спроси… Недаром каждый год раз по десяти в Москву ездит, хоть торговых дел у него там сроду не бывало, недаром и на Ветлугу частенько наезжает, хоть ни лесом, ни мочалой не промышляет. Да и скрытный такой – все молчит, слова от него не добьешься.
– Так что же? – спросила Таифа.
– А то, что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез, – отвечал Пантелей. – Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незваные – ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся. Добрые люди так разве делают?.. Коли не на уме дурна, зачем людей таиться?
– Известно дело, – отозвалась Таифа. – Что ж они Патапа-то Максимыча на это на самое дело и смущают?
– Похоже на то, матушка, – сказал Пантелей, – по крайности так моим глупым разумом думается. Словно другой хозяин стал, в раздумье все ходит… И ночью, подметил я, встанет да все ходит, все ходит и на пальцах считает. По делу какому к нему и не подступайся – что ни говори, ровно не понимает тебя, махнет рукой либо зарычит: «Убирайся, не мешай!»… А чего мешать-то? Никакого дела пятый день не делает… А по токарням и по красильням все стало… Новый-то приказчик Алексей тоже ни за чем не смотрит, а Патапу Максимычу это нипочем. Все по тайности с ним толкует… А работники, известно дело, народ вольница, видят, нет призору, и пошли через пень колоду валить.
– Да почему ж ты думаешь, что они насчет фальшивых денег? – спросила Таифа.
– А видишь ли, матушка, – сказал Пантелей, – третьего дня, ходивши целый день по хозяйству, зашел я в сумерки в подклет и прилег на полати. Заснул… только меня ровно кто в бок толкнул – слышу разговоры. Рядом тут приказчикова боковуша. Слышу, там говорят, а сами впотьмах… Слышу Стуколова голос и Патапа Максимыча, Дюков тут же был, только молчал все, и Алексей тут же. Ну и наслышался я, матушка.
– Что ж они, Пантелеюшка? – с нетерпением спрашивала Таифа. – Про эти самые фальшивы деньги и толкуют?.. Ах ты, Господи, царь небесный!..
– Верно так, – ответил Пантелей. – Начало-то ихнего разговора я не слыхал – проспал, а очнулся, пришел в себя, слышу – толкуют про золотые пески, что по нашим местам будто бы водятся; Ветлугу поминают. Стуколов высчитывает, какие капиталы они наживут, если примутся за дело. Не то что тысячи, миллионы, говорит, будете иметь… Про какие-то снаряды поминал… Так и говорит: «мыть золото» надо этими снарядами… И про то сказал, что люди к тому делу есть у него на примете, да и сам, говорит, я того дела маленько мерекаю… Смущает хозяина всячески, а хозяин тому и рад – торопит Стуколова, так у него загорелось – сейчас же вынь да положь, сейчас же давай за дело приниматься. Стуколов говорит ему: пока снег не сойдет, к делу приступать нельзя. А потом, слышу, на Ветлугу хозяин собирается… Вот и дела!..
– Ах, дела, дела!.. Ах, какие дела! – охает мать Таифа. – Так-таки и говорят: «Станем фальшивы деньги делать»?
– Напрямик такого слова не сказано, – отвечал Пантелей, – а понимать надо так – какой же по здешним местам другой золотой песок может быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают. Не знаешь разве, чем на Ветлуге народ займуется?
– А чем, Пантелеюшка? – спросила мать Таифа.
– Леса там большущие – такая палестина, что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету, – разве где тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в одних старцы спасаются, в других мужики мягку деньгу куют… Вот что значит Ветлуга… А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
– Ах, дело-то какое, дело-то!.. Матушка царица небесная!.. – причитала мать Таифа.
– То-то и есть, что значит наша-то жадность! – раздумчиво молвил Пантелей. – Чего еще надо ему? Так нет, все мало… Хотел было поговорить ему, боюсь… Скажи ты при случае матушке Манефе, не отговорит ли она его… Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел – станет убиваться, а зачнет ему говорить, на грех только наведет… Не больно он речи-то ее принимает… Разве матушку не послушает ли?
– Не знаю, Пантелеюшка, – сомнительно покачав головою, отвечала Таифа. – Сказать ей скажу, да вряд ли послушает матушку Патап Максимыч. Ведь он как заберет что в голову, указчики ступай прочь да мимо… А сказать матушке скажу… Как не сказать!..
В тот же день вечером Таифа была у игуменьи. Доложив ей, что присланные припасы приняты по росписи, а ветчина припрятана, она, искоса поглядывая на ключницу Софию, молвила Манефе вполголоса:
– Мне бы словечко вам сказать, матушка.
– Говори, – ответила Манефа.
– С глазу бы на глаз.
– Что за тайности? – не совсем довольным голосом спросила Манефа. – Ступай покаместь вон, Софьюшка, – прибавила она, обращаясь к ключнице.
– Ну, какие у тебя тайности? – спросила игуменья, оставшись вдвоем с Таифой.
– Да насчет Патапа Максимыча, – зачала было Таифа.
– Что такое насчет Патапа Максимыча? – быстро сказала Манефа.
– Не знаю, как и говорить вам, матушка, – продолжала Таифа. – Такое дело, что и придумать нельзя.
– Толком говори… Мямлит, мямлит, понять нельзя!.. – нетерпеливо говорила Манефа.
– Смущают его недобрые люди, на худое дело смущают, – отвечала мать казначея.
– Сказано, не мямли! – крикнула игуменья и даже ногой топнула. – Кто наущает, на какое дело?
– Фальшивы деньги ковать… – шепотом промолвила мать Таифа.
– С ума сошла! – вся побагровев, вскрикнула Манефа и, строго глядя в глаза казначее, промолвила: – Кто наврал тебе?
– Пантелей, матушка, – опустя голову, смиренно сказала Таифа.
– Пустомеля!.. Стыда во лбу нет!.. Что говорит!.. Он от кого узнал? – в тревоге и горячности, быстро взад и вперед ходя по келье, говорила Манефа.
– Ихний разговор подслушал… – отозвалась мать Таифа.
– Подслушал? Где подслушал?
– На полатях лежал, в подклети у них… Спал, а проснулся и слышит, что Патап Максимыч в боковуше с гостями про анафемское дело разговаривает.
– Ну?
– И толкуют, слышь, они, матушка, как добывать золотые деньги… И снаряды у них припасены уж на то… Да все Ветлугу поминают, все Ветлугу… А на Ветлуге те плутовские деньги только и работают… По тамошним местам самый корень этих монетчиков. К ним-то и собираются ехать. Жалеючи Патапа Максимыча, Пантелей про это мне за великую тайну сказал, чтобы, кроме тебя, матушка, никому я не открывала… Сам чуть не плачет… Молви, говорит, Христа ради, матушке, не отведет ли она братца от такого паскудного дела…
– С кем же были разговоры? – угрюмо спросила Манефа.
– А были при том деле, матушка, трое, – отвечала Таифа, – новый приказчик Патапа Максимыча да Дюков купец, а он прежде в остроге за фальшивые деньги сидел, хоть и неприличон остался.
– Третий кто? – перебила Манефа.
– А третий всему делу заводчик и есть. Привез его Дюков, а Дюков по этим деньгам первый здесь воротила… Стуколов какой-то, от епископа будто прислан…
Подкосились ноги у Манефы, и тяжело опустилась она на лавку. Голова поникла на плечо, закрылись очи, чуть слышно шептала она:
– Господи помилуй!.. Господи помилуй!.. Царица Небесная!.. Что ж это такое?.. В уме мутится… Ах, злодей он, злодей!..
И судорожные рыданья прервали речь. Манефа упала на лавку. Кликнула Таифа ключницу и вместе с нею отнесла на постель бесчувственную игуменью.
Засуетились по кельям… «С матушкой попритчилось!.. Матушка умирает», – передавали одни келейницы другим, и через несколько минут весть облетела всю обитель… Сошлись матери в игуменьину келью, пришла и Марья Гавриловна. Все в слезах, в рыданьях. Фленушка, стоя на коленях у постели и склонив голову к руке Манефы, ровно окаменела…
Софья говорила матерям, что, когда с игуменьей случился припадок, с нею осталась одна Таифа, хотевшая рассказать ей про какое-то тайное дело… Стали спрашивать Таифу. Молчит.
Недели три пролежала в горячке игуменья и все время была без памяти. Не будь в обители Марьи Гавриловны, не быть бы Манефе в живых.
Матери хлопотали вкруг начальницы, каждая предлагала свои лекарства. Одна советовала умыть матушку водой с громовой стрелы,[125] другая – напоить ее вином, наперед заморозив в нем живого рака, третья учила – деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая – накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше, как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить голову матушке, подпаливая рыбу богоявленской свечой. Потом зачали все в одно слово говорить, что надо беспременно в Городец за черным попом посылать или поближе куда-нибудь за старцем каким, потому что всегдашнее желание матушки Манефы было перед кончиной принять великую схиму… Много было суеты, еще больше болтанья и пустых разговоров. Больная осталась бы без помощи, если б Марья Гавриловна от себя не послала в город за лекарем. Лекарь приехал, осмотрел больную, сказал, что опасна. Марья Гавриловна просила лекаря остаться в ските до исхода болезни, но, хоть предлагала за то хорошие деньги, он не остался, потому что был один на целый уезд. Успела, однако, упросить его Марья Гавриловна пробыть в Комарове, пока не привезут другого врача из губернского города. Приехал другой врач и остался в обители, к немалому соблазну келейниц, считавших леченье делом Господу неугодным, а для принявших иночество даже греховным.