О себе вашему сиятельству имею честь доложить, что я от болезни несколько облегчаюсь, но слаб чрезвычайно.
Потемкин — Румянцеву-Задунайскому
Я не нахожу слов изъяснить, сколь я чувствую и почитаю Вашу важную службу, Александр Васильевич. Я так молю Бога о твоем здоровье, что желаю за тебя сам лутче терпеть, нежели бы ты занемог. Уверьте всех, что я воздам каждому… Я всем то зделаю, что ты захочешь. Прошу тебя для Бога, не щади оказавших себя недостойными…
Потемкин — Суворову
Эрмитажный театр с Божией помощью был окончен. Строили его с прилежанием без малого пять лет. Поторапливались навести последний глянец к возвращению ее императорского величества из достопамятного шествия в южные пределы России.
Государыня осталась довольна. Сверх сметы ничего не издержано. Мягкой своею походкой прошлась в свою ложу, заглянула в залу. Огромная люстра пылала сотнями свечей: подымалась и опускалась на невидимых блоках. Все было видно, все было слышно.
Ее величество сопровождал архитектор Кваренги. Говорил, когда спрашивали, был почтителен и скромен.
— За награждением дело не станет, — протянула государыня несколько в нос своим густым низким, словно бы слегка простуженным, голосом. — Просите и воздано будет.
Маэстро пожал плечами.
— Какова будет ваша милостивая воля, — наконец нашелся он.
— У меня все просят, — сказала Екатерина так же в нос, — все просят без стеснения. Есть во всей империи только один человек, который отказался от милостей, — генерал Суворов. Когда я вознамерилась его наградить, он ответил отказом. Когда же я стала настаивать, он попросил три рубля с четвертаком в уплату за квартиру. Вы второй. Ну да ладно, я сама решу. Орденов вам, чаю, не надобно, а вот денег — их вечно не хватает. Я распоряжусь.
Распорядилась. Выдали из казны десять тысяч рублей да золотую табакерку с портретом императрицы, усыпанным мелкими брильянтиками. Кваренги благодарил покорнейше.
Решено было поставить для открытия сочинение ее величества под названием «Храброй и смелой витязь Ахридеич». Барон Эрнест Ванжура, носивший звание придворного музыканта, сочинил музыку. Александр Васильич Храповицкий потел, сочиняя стихи. В своем потаенном дневнике записал: «Делал и подавал арии для оперы «Ив. Царь» — «Иван Царевич» — таково было первоначальное название комедии, — «приписал арий и хоры для пятаго акта и не спал всю ночь… много моей тут работы».
Бедняга, для него не спать всю ночь — подвиг великий: более всего он берег и холил свой сон, о чем государыня, впрочем, была известна и над чем добродушно трунила.
Государыня поручила ему наблюдать за придворной труппой, дабы все было добронравно и пристойно. Он же продолжал диву даваться ее приверженности к сочинению пиес в столь многотрудную пору, когда идет война с турком и все государство пришло в движение. И не удержался — спросил в минуту ее расположения.
— Во-первых, сочинительство доставляет мне удовольствие, — отвечала она, — во-вторых, потому, что я желаю этим поднять отечественный театр и побудить драматических писателей к действию, ибо, несмотря на наличие новых пьес, он все еще в пренебрежении. Наконец, в-третьих, есть надобность поубавить спеси всем этим духовидцам, мистикам, обольщенным шарлатаном графом Калиостром.
Александр Васильевич время от времени имел смелость допытываться — полагал, что его участие в драматических упражнениях государыни давало ему на это право.
Она отвечала откровенно и разумно:
— Всех осуждаем, всех пересмехаем и злословим, а того не видим, что и смеха и осуждения сами достойны. Когда предубеждения заступают в нас место здравого рассудка, тогда сокрыты от нас собственные пороки, а явны только погрешности чужие. Видим мы сучок в глазу ближнего, а в своем и бревна не видим.
Он мысленно повторял ее слова, дабы затвердить их в памяти, а потом занести в дневник. Он чувствовал себя летописцем, свидетелем великих событий в царствование великой государыни, а потому свою ответственность перед историей. И в этом он не ошибался.
Репетиции шли своим чередом. Танцмейстер француз Роллен безжалостно муштровал послушливых девиц. Запах пота мешался с запахом пудры.
— Вивман! — надсаживался он. — Живей! Некарашо.
И, теряя терпение, вскакивал на сцену эдаким петушком и выделывал ногами витиеватые антраша.
— Надо понимайт: данс есть патьянс — тирпенье. Репете, репете — повторяйт тишу раз…
Бедные девицы покорно повторяли раз за разом движения танца. Пот лился градом, пудра пластами обваливалась.
— Репете, репете, репете!
«Ах ты Боже мой, сколь долго может длиться эта пытка?!» — сострадал им Храповицкий, однако не вмешиваясь. Хотя ему казалось, что француз злоупотребляет своей властью и что танцевальный дивертисмент вполне удался и без этих бесконечных повторений.
Машинист и декоратор Бергонци расположился сбоку с набором кистей и красок. Он изображал на холсте обиталище Бабы Яги, куда должен вторгнуться храбрый и смелый рыцарь Ахридеич.
Танцорки, казалось, не мешали ему. Время от времени он подымал голову и сочувственно подмигивал то одной, то другой. Лишь однажды он выругался, когда одна из танцорок едва не опрокинула его подрамник.
— О, дьябло! Порка мадонна! Гляди, как ходишь! — И погрозил пальцем. Он был добродушен и терпелив. Его ценили все, и более всего инспектор придворной труппы, знаменитый актер, не пренебрегавший и сочинительством, Иван Афанасьевич Дмитревский.
Как раз в этом году исполнилось тридцатипятилетие службы Дмитревского на российской сцене, и государыня со своей обычной благосклонностью повелела устроить бенефис, что переводится как «хороший конец», именитому деятелю театра. Сам он перешагнул полувековой рубеж, что, по тогдашним установлениям, почиталось концом карьеры. В ознаменование заслуг бенефицианта, служившего, по словам государыни, с отменным достоинством и усердием, ему было повелено назначить пенсию в размере полного оклада — то есть двух тысяч рублей в год с казенной квартирой и дровами.
Александру Васильевичу Храповицкому, входившему в императорскую театральную дирекцию, было поручено надзирание за постановкою и надлежащим устройством бенефиса. Вот он и разрывался меж кабинетом государыни и театром. Зала еще пропахла клеем, краскою и отдававшим последние соки деревом. Приказано было прыскать духами. Но все равно строительный дух не выветривался.
Императрица Екатерина преуспевала на драматическом поприще. Более двадцати пьес вышло из-под ее пера: преимущественно комедий, были, однако ж, и драмы, были и переложения, как, например, «Вот каково иметь корзину и белье». Эта комедия в пяти действиях была подражанием «Виндзорским проказницам».
Государыня издала ее под названием «Вольное, но слабое переложение из Шекспира…» еще в минувшем, 1786 году. Вообще тот год был ознаменован ее необычайной драматургической активностью: «Обольщенный», «Передняя знатного боярина», «Новгородский богатырь Боеславич», «Февей», «Шаман Сибирской»…
Иные были поставлены в новопостроенном Большом каменном театре. Иные так и остались в рукописи — ее величество посчитала их недостойными сценического воплощения как по слабости сочиненного, так и иным соображениям, о которых она однажды высказалась так:
«Комедия представляет дурные нравы и осмехает то, что смеха достойно, а отнюдь лично не вредит никого. Поэтому, если бы я приметила в ней себя саму представленной и узнала чрез то, что смешное во мне есть, то я б старалась исправиться и победить мои пороки. Не сердилась бы я за это, но, напротив того, почитала бы себя обязанной. Впрочем, — оговаривалась она, — если вздумается кому представить на театре бесчестного дурака, кто тогда станет в этом зеркале находить себя?»
Написав это, она имела в виду свою комедию «За мухой с обухом», в которой добродушно осмеивалась княгиня Екатерина Романовна Дашкова, президент Академии наук, былая ее соратница и единомышленница, почти что подруга, с которой она, однако, разошлась.
Музыку для ее комических опер писали и испанец Висенте Мартин-и-Солер, переселившийся в Россию, носивший ряд пышных имен — Атанасио-Мартин-Игнасио-Висенте-Тадео-Франсиско-Пелегрин, и свои — Василий Пашкевич, Евстигней Фомин и другие.
А в остальном она не ревновала к славе своих современников, охотно признавая, что они более талантливы. И даже порою покровительствовала им — Фонвизину, Хемницеру, Хераскову, даже Княжнину, рассердившему ее своей трагедией «Вадим Новгородский»[48]. Их творения ставились на придворной сцене, и государыня изволила им рукоплескать, а в особо смешных местах хохотала от души.
И сейчас, когда шли репетиции «Храброго и смелого рыцаря Ахридеича», она время от времени наведывалась в свою ложу, стараясь оставаться незамеченной, и передавала через Храповицкого свои пожелания: