– Умник, Чухарев! Но парню не повезло. Кто-то их увидел на мосту – втроем. Но почему стрелял? Ревность? Какая ревность… И что же нам теперь делать? Нужно смотреть место происшествия, свидетелей опросить. Нужна доверенность от мальчиков. А теперь ясно, что доверенностей ни мальчики, ни родственники… фашистов… не дадут. Никогда.
Я прошел за Александром Наумовичем в кабинет и буднично спросил: как вы там, сходили к терапевту? Гольцман, словно окруженный внезапным неуютом, случайными обстоятельствами – их надо пережить, заспать:
– Впустую сходил. Дали направление на анализ крови: общий и биохимию. И на УЗИ внутренних органов.
– А что врач сказал? Он вас посмотрел?
– Сказал: желтые склеры.
– Что это?
– Вот здесь, в глазах – это называется склеры. И учащенный пульс. Спросил: гепатитом не болели? Желтухой. Вроде не болел. А в детстве – кто знает. У мамы не спросишь. Регина все знала.
– Вас самого что беспокоит?
– Ничего, – с тоской произнес он. – Это Маша в меня вцепилась, ей кажется, что я похудел! Ну, иногда здесь, в животе, схватывает. Так это и раньше… Да нет, все ерунда. Только времени жалко. Обследуюсь, хуже не будет. Ты думаешь, наша девочка возьмет Зину Левашову? Ох, крученая, мне кажется, эта Зина…
– Разрешите? Написал Микояну, хотел почитать… – Это Чухарев, измученный и мятый. – «Вано Анастасович, пишет вам аспирант исторического факультета Московского университета… Хочу предупредить: я все знаю о вашей роли в убийстве Нины Уманской, встречался с Реденсом, Хмельницким и Бакулевым, вашими братьями Степаном и Серго… Настоятельной необходимости в нашей встрече я не вижу, встреча – это именно ваш последний шанс что-то изменить…»
…Они создали тайную организацию для захвата власти, играли в фашистов и все записывали. Ты понимаешь, все объясняется немного погодя – отцы сделались железными и потеряли язык, личную жизнь, вознеслись и пошли по воздуху, не оставляя чернильных следов, но дети краскомов, ученики безнаказанной 175-й школы росли так, как оставалось им расти: не боялись лагерей, милиционеров и голода, отправляли честные письма, не зная цензуры, вели без утайки дневники, обезьянничали нравы из трофейных лент по древнеримской истории – герои побеждают и возвышаются над чернью, играли в очевидную им взрослую жизнь подпольщиков – с документами. Дети любили документы. Дочь императора с малолетства писала не стихи о солнышке, а указы и крепила кнопками у входа в столовую рядом с телефонным аппаратом, а в «секретарях» у нее ходили Лазарь Каганович, Молотов да Киров и сам император. И первая тайная организация возникла не в седьмом, а классом старше – Скрябин (ходил в кубанке, племянник Молотова), Вано Микоян и проходивший уже по нашему делу авиационный мальчик Кузнецов придумали «Союз друзей до гроба», составили список участников и завели шифр, но Молотов случайно обнаружил и прекратил, а «Четвертая империя» таилась до времени…
Почему они собирались захватить власть? Что им еще оставалось, потомству, – только то, что сделали отцы: война должна окончиться победой, великой победой, после такой войны должно произойти что-то такое… Всех должны воскресить или хотя бы чем-то оправдать каждую могилу… что-то такое, что происходит всегда в конце времен, что заставило Ивана Грозного сесть и тяжело вспомнить поименно задушенных, удавленных, утопленных, посаженных на кол, закопанных живьем, отравленных, изрубленных в мелочь, забитых железными палками, затравленных собаками, взорванных порохом, изжаренных на сковороде, застреленных, сваренных в кипятке, изрезанных живьем на куски – до безымянных младенцев, затолканных под лед… Это чуяли все, чуял и император, раздумывая: не раздавать ли бесплатно хлеб? Времена кончались, мечты царей исполнены, проливы наши – дел не осталось, русские на вершине; куда ни повернись – только вниз, осталось вымирать… Потомству не оставляли лучшего будущего – лучше некуда, все, что у них было, дал император и отцы; но император уйдет в землю, отцы – на персональную пенсию союзного значения и будут молчать, не ропща на скудность пайка, благодаря партию, что не убили, подписывая мемуары; по наследству опасливо передадутся дачи, машины, вклады, алмазные камни в уши, но только не слава, не власть, не подданство Абсолютной Силе… Будущее учеников 175-й, мотогонщиков, ухажеров и дачных стрелков, виделось даже из седьмого класса: сладко есть-пить, кататься на трофейных иномарках, жениться на маршальских дочерях и – спиваться и растираться в ничтожество окончательностью и совершенством не своих деяний, не выбраться из тени отцов и стать кем-то «собой», а не «сыном наркома», имея единственной заслугой фамилию, родство, и завять, устроив внуков куда-нибудь поближе к дипслужбе, к проклятым долларам, и докучать соседям по даче: отец – святой, и вы вспомните еще императора… Они – не Яков Сталин, пропавший в концлагере, а Вася Сталин – двадцатичетырехлетний генерал, хулиган, шалопай, пьяница и покровитель футболистов. И если Шахурин Володя хотел другой судьбы, он должен был собрать стаю верных и выгрызть свой век – взять власть, научиться повелевать прахом, человеческой однородной в общем-то массой, подняться на идее – как Гитлер – колдовски, и мальчик внимательно читал – что он мог читать? – «Майн кампф» и «Гитлер говорит» Раушнинга; возможно, свидетели не врут и мальчик блистательно знал немецкий, но эти книги взахлеб… не только семиклассники. Для соколов императора их выпустили на русском – лучшие люди империи и Германии с болезненным вниманием внезапно обнаружившихся и до одури непохожих родственников (Третий Рейх, Третий Рим) все эти годы всматривались в чудотворные деяния друг друга, и отец Шахурина, беззаботно оставив книгу в незапертом домашнем кабинете, пересказывал – императору! – подробнейшие описания фюрера, Геринга, Геббельса и близких, занесенные дочерью американского посла в Берлине Мартой в книгу «Из окна посольства» (а позже Марта случайно полюбила веселого, красивого парня, и он завербовал ее в иностранный отдел НКВД, в агенты-наводчики), и удивился: император, оказывается, уже эту книгу внимательнейше прочел… А Молотов писал жене: «Полинька, милая. Пишу тебе кратко, т. к. никак не могу расправиться с завалом дел. К тому же ночью в воскресенье на несколько часов оторвался для чтения Раушнинга 'Гитлер говорит' …
Но почему дети взяли фашистские звания? Почему, когда страна, истекая кровью… ненавидя… Но как признался еще один выпускник 175-й школы: внешний вид фашистов даже в наших очерняющих пропагандистских фильмах не шел в сравнение с обмотками и мешковатыми шинелями русских солдат, оборванцев, дикарей – в победоносных, страшных элегантных фашистах виделось жестокое, мужское начало. Андрей Сергеев в книге полувоспоминаний «Омнибус» написал: «Поражают воображение величественные слова: Мотопехота, Мессершмит, Юнкерс-88, Фокке-Вульф, штурмбанфюрер, дивизия „Мертвая голова“»… Сергеев жил в сорок третьем году обыкновенным восьмилетним мальчишкой с московской улицы, но и его подхватило и протащило очарование «рыцарской» фашистской мощи. Так как же красота врагов, красота и культурная прочность цивилизованной жизни, горячих ванн и исполняемых расписаний трогала и дурманила мальчиков 175-й, живших высоко от своей земли в ощущении: все им обязаны.
Чухарев уже давно покидал контору последним и останавливался у газетного лотка, накрытого в дождь клеенкой, покупая «Завтра» или «Новую газету». Грязная, огромная продавщица, еще и утолщенная свитерами, передавая сдачу, придерживала его ладонь теплыми пальцами и показывала в улыбке неожиданно белые зубы. Испытав позорное, сладкое обмирание, он спешил вниз по Грохольскому переулку на Комсомольскую или вверх – на Сухаревскую; этой зимой и весной, заполненной охотничьей, шахтерской работой, ему платили три тысячи долларов в месяц, и в контору он спешил, едва не переходя на бег, не высыпался, не отдыхал, не видел дочь, почти не разговаривал с женой, он понял, что человек, если верит в себя, если его слегка подучить, может многое делать с другими… Вдруг он почувствовал: в жизни его появилась и росла тяга к другим женским телам, чужой плоти, и эта тяга размножала его пути, и он не задумываясь шел этими путями – быстро, словно за делом, ходил вдоль Садового, всматриваясь во встречных, высаживался на незнакомых станциях метро, разглядывал официанток и продавщиц, оглядывался на размашистые походки и голые ноги, словно что-то искал и пытался узнать… К жене ни один из этих путей не вел, и об этом он не думал, просто не мог с этим ничего поделать, странно было бы искать неясное это в жене. Как она могла утолить то, что не пробуждала? Он говорил про себя: мне плохо, он не говорил «я страдаю» – говорил: мне тяжело. Ему хотелось жалости. Так не было раньше, но стало так не внезапно, что казалось ему, это было и раньше, но словно теперь Чухарева повернули в этот угол лицом и он не мог отвести глаз – ничего, кроме этого, не осталось, не утоляла даже работа.