«Служу Советскому Союзу!» Потом запер дверь наглухо и принялся крутить в погонах новые дырочки для третьей звездочки. А ты, подруга, говоришь, что я на финалы выходить не умею! Веди тут себя порядочно, а Новый год опять вместе встречать будем. Ясно?
– Катись, обормот, с моих глаз поскорее, спать хочу, – сказала «Эрика».
И я затянул на ее фанерном, старомодном футляре веревку рифовым узлом.
– Слушай, – уже сонным голосом пробормотала машинка, – кабы невеста не наставила тебе рога, ты бы никогда не стал писателем и остался полным обормотом на веки веков.
– Аминь! – сказал я.
Вечером два буксира тащат к причалу. Ну и местечко для балтийцев нашли дальневосточные братья. Два часа боцман сходню сколачивает через свалку металлолома под бортом.
Торопливо, наскоро прощаюсь с соплавателями, стараясь избежать встречи с Ниной Михайловной, и довольно суетливо покидаю судно и те прекрасные и яростные моря, через которые «Колымалесу» предстоит проплыть.
Едем с В. В. в аэропорт. И как же дурацки устроены моряки! Ведь предложи мне – и я бы пошел домой югом.
Спрашиваю:
– А вы бы, если б не медицина, пошли?
В. В. махнул рукой:
– А черт с ним… Пошел бы!
Ведь клялся, что только в отпуск, только к внучке, к чижу и канарейкам, а сам?
Чудная профессия. Летим над Сибирью. Капитан пыхтит, никак ноги не пристроить. Взяли в дорогу одну бутылку лимонада, дураки! Разве сегодня в сибирских аэропортах чего-нибудь купишь. Буфеты пустые, на каждой посадке из самолета выгоняют в обязательном порядке, включая женщин с детьми, так, вероятно, пилотам и обслуге спокойнее. А что творится в модерных аэровокзалах! Впечатление как от железнодорожных времен войны. Вповалку на полах женщины и солдаты, старухи и офицеры. В сортир не войти, чтобы даже воды попить из-под крана, стульчаки забиты, вонь, мразь. На посадке сшибка, снег, дождь, ветер, дети ревут, но самолет устроен так, что сперва надо загрузить носовую часть, а задние пассажиры запускаются во вторую очередь. Несчастная мегера-стюардесса расшвыривает несознательных и непонимающих возле трапа; мат, вопли, слезы. О чем наши знаменитые аэроконструкторы думали? Паситесь, мирные народы, – вот о чем…
Летим. Сибирь под нами – страна будущего.
В. В. невозмутимо напевает:
– А я Сибири не боюся, Сибирь ведь тоже русская земля, так развевайся, чубчик кучерявый, так развевайся, чубчик, на ветру…
Меня мучает еще то, что не смог заставить себя попрощаться с Ниной Михайловной. Удрал как крыса с корабля в полном смысле слова.
Над Омском, где родился Врубель и сидел в мертвом доме Достоевский, делюсь с В. В. переживаниями, как на исповеди.
– Трите к носу, Виктор Викторович.
– Тру, да…
– Полноте, раб Божий. Ни на каком «Красном треугольнике» Нина Михайловна не работала. В каком, говорите, году вы, гм, ее?..
– Она меня.
– Не играет роли. В каком году?
– В пятьдесят первом.
– С сорок восьмого по пятьдесят пятый она служила телефонисткой в наших войсках в Германии. Демобилизовалась в звании старшего сержанта. Теперь успокоились?
– Откуда же она знает подробности? Серега Ртахов, танцы в училище?.. Нет, это уже из жизни кроликов, как вы говорите.
– Вы чего-нибудь в рейсе из этой истории писали?
– Да. Когда на Колыме стояли. Ожили, как говорится, воспоминания.
– Ну, вы писали, а она читала. Надоела ей на пятом месяце «Королева Марго». Обычное любопытство плюс одиночество. Она вечно себе новые биографии придумывает.
Камень с моей души рушится уже куда-то на Тюмень, где под нами полыхают от горизонта до горизонта газовые факелы. За каждый такой факел японцы, по слухам, готовы нам птичье молоко поставлять по пол-литра на рыло.
Над родным Питером – рассвет.
Ладога, Нева, Финский залив – все видно, как на хорошей карте.
Закладываем гигантский эллипс от Пулкова до Кобоны.
Через эту Кобону меня дохлого к жизни везли. Или через Новую Ладогу? Почему-то лайнер закладывает еще один вираж, от Маркизовой лужи до Шлиссельбурга. Появляются стюардессы с натянутыми улыбками, настырно начинают проверять пристежные ремни.
Короче говоря, шасси не выходит, топливо сбрасываем в окружающую среду.
Вы уже знаете, как высоко я ценю жизненную литературщину.
И потому ясно отдавал себе отчет в том, что такая эффектная точка в конце жизненного пути, как посадка реактивного самолета на брюхо в Неву у родного моста Лейтенанта Шмидта, значительно увеличит интерес к посмертному собранию моих сочинений и вообще редкостно украсит биографию, но тут юмор почему-то испарился и копировать судьбу Экзюпери не захотелось.
– Остров невезения в океане есть, – сказал Василий Васильевич. – Весь рейс нам не хватало удачи; логично предположить, что география кончилась окончательно, – и он щелкнул пальцем по пустой лимонадной бутылке, которая торчала из заспинного кармана кресла впереди.
Эту фразу за рейс он произнес энное количество раз, столько, сколько раз мы застревали во льду. Но на «Колымалесе» мы потом шли играть в преферанс или шеш-беш… Сейчас же никакого юмора в его голосе я тоже не обнаружил…
Ладно. Каждому ясно, что ежели все это написано, то с автором ничего плохого не случилось. Увы, в Неву, на горе моим биографам, мы не шлепнулись. Шасси вытряхнулось, и мы нормально вытряхнулись из воздушного лайнера.
Кошкодав Cильвер (вместо эпилога)
Мало кто из друзей верит, что это последняя книга, которую я пишу на морском материале.
Но я, как уже неоднократно подчеркивал, упрям ослино. И ежели что сказал, то кол на голове…
И вот, оставив далеко-далеко моря и океаны, я шагаю в сумерки жизни, раздумывая о том, что почти все концы свел с концами, то есть почти всех соплавателей – и выдуманных, и истинных помянул.
Только вот Геннадий Петрович Матюхин как-то на душе саднит. Нет у него точки.
Когда-то в Архангельске перед уходом в Арктику на сухогрузном речном кораблике я сошел на берег, чтобы попрощаться с Землей. И читал в сквере газеты, и попивал легкое винцо, и спрятался от дождика в садовой сторожке.
Свое сидение в будке я почему-то зафиксировал на бумаге и потом вставил в путевые очерки. Они были напечатаны в журнале. Не могу сказать, что кот, кусающий только для виду астру, ловкие воробьи и незнакомый мне мужчина, который носил папиросы в нагрудном кармане пиджака, и разговаривал с воробьями, и беспокоился о пуговице незнакомой ему женщины, вызвали восторг читателей. Однако нет ничего на свете, что не имело бы продолжения.
Года два спустя я получил пакет из института, носящего имя великого русского психиатра. Честно говоря, я не торопился вскрывать пакет, потому что уже получал письма, в которых содержались прозрачные намеки на состояние моей психики. Один доброжелатель, например, подсчитал, сколько раз я в одной повести употребил слова «красные пронзительные огоньки». И пришел к выводу, что я, как и Гаршин с его красным цветком, кончу в пролете лестницы. Соврет тот, кто скажет, будто ему приятно получать такие предсказания.
В пакете оказались письмо и рукописи.
Письмо написал мне врач-психиатр. Он длительное время лечил Геннадия Петровича М. Рукописи принадлежали ему, Геннадию Петровичу Матюхину, который страдал манией одиночества. Он был уверен, что находится внутри большой рыбы, кита или кашалота, как пророк Иона.
Честно говоря, до этого письма я знал о пророке Ионе только то, что прочитал о нем у Мелвилла. Автор «Моби Дика» относился к пророку с юмором. Он отказывался верить в то, что Иона сидел в брюхе живого кита. В крайнем случае Мелвилл помещал Иону в китовую пасть. Но в брюхе мертвого кита пророк, по мнению главного китового специалиста, сидеть мог «подобно тому, как французские солдаты во время русской кампании превращали в палатки туши павших лошадей, забираясь к ним в брюхо». Так писал Мелвилл.
Первопричиной душевной болезни Геннадия Петровича были травмы, полученные в автомобильной катастрофе. Врач сообщал, что Геннадий Петрович хранил вырезанные из журнала страницы с моим очерком, и уточнил, что мужчина в архангельском сквере – он. Потому врач послал его рукописи мне.