За окном, на склоне к реке, среди кочерыжек срубленной капусты, он видел шахматный строй Таниного сада. Деревца — такие жалкие и беспомощные, когда их сажали, — укоренились, окрепли, разветвились. Одинокие последние листья, упрямо боровшиеся с порывами осеннего ветра, ярко багрянея, как бы являли прообраз тех плодов, которые вырастут здесь через несколько лет.
Если бы Майбородов продумал причины своего тревожно-грустного состояния, он бы понял: все дело в том, что не птицы, как бывало прежде, связали его с этими местами, а люди, их жизнь, в которую как-то незаметно вошел и он сам. Было ли что на селе, о чем бы он не знал! Он знал и доходы колхоза, и его планы на будущий год; он знал личную жизнь почти каждого колхозника. Знал даже, что Константин Зуев мало-помалу втягивается в колхозный труд, работает в полеводческой бригаде. Знал, что однорукого Кирюшу-кузнеца Иван Петрович с Панюковым устроили на мотороремонтный завод инструктором по кузнечному делу, и Кирюша самозабвенно занимается с подростками, как занимался в былые времена с Петей Красновым.
Нечего и говорить, до чего же близка Ивану Кузьмичу стала семья Красновых. Пожалуй, не меньше Ивана Петровича радовался он диплому и премии, полученным Евдокией Васильевной на районной выставке за индюшат. Присутствовал и при трогательной сцене благословения матерью своей дочки. То ли Евдокия Васильевна уступила Таниным просьбам, то ли Иван Петрович воспротивился, но мать иконку, приготовленную для благословения, не показала, просто соединила руки будущих супругов, обняла их обоих и заплакала. Вот и Иван Петрович зашел сегодня ни свет ни заря, подымил махоркой, помолчал, давно знакомым жестом проверил округлость своей бородки и сказал: «Эх, остался бы до свадьбы, Кузьмич. Еще бы одного петушка распили… У Матвеича второй так и стоит нетронутый».
«Да… Вот тебе и случайные люди!» — подумал Майбородов и вновь принялся уминать рюкзак.
— Можно к вам? — услышал он знакомый голос.
— Конечно.
Вошла Таня, присела на табурет, держа на коленях стеклянную банку с мелкими, в мизинец, огурчиками.
— Привет вам принесла от деда Степана. Встретила возле крыльца. Трудно, говорит, лазить мне по лестницам по Петровичевым. Отнеси. Собрал последышей, уксусом прихватил.
— Ах, Степан Михайлович, Степан Михайлович! Непременно забегу поблагодарить. Да как успеть только? — Майбородов вынул часы.
Через не затворенную Таней дверь он слышал, как внизу в доме Иван Петрович говорил: «Не больно мешкай с лепешками со своими, зерно уже вешают, коней запрягли». И там же тянула бабка Фекла: «А, ты, Авдотья, брусницы насыпь ему в бутылку. В Москве, чай, понадобится. Хвать-хвать по аптекам, а тут — на! — свое лекарствие».
— Вот так, Танюша… Уезжаю… — Майбородов не находил слов. Снял очки и, пока протирал стекла платком, подслеповато и непривычно для Тани, жалостно как-то, моргал глазами. Он хотел сказать еще что-то. Но внизу послышался тенорок Панюкова:
— Петрович, зови!
Лестница скрипнула, тяжелые шаги по ее ступеням подымались к дверям мезонина…
1947 г.
НЕВО-ОЗЕРО
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Марина опустилась на табурет возле окна, распахнутого в палисадник, прильнула щекой к холодному косяку, вздохнула.
В июньской ночи за окном цвел шиповник. Большая рыжая кошка с коротким и толстым, как у рыси, хвостом терлась боком о ствол молодой вишенки, подергивала влажным носом, щурила желтые глаза и так посматривала снизу вверх на Марину, будто звала ее сойти с крыльца, наломать в палисаднике колких черенков с пахучими розовыми цветами.
Но, может быть, совсем и не шиповник тревожил пятнистую полуночницу. Из окна на улицу тянуло йодом, эфиром, валерьяновыми каплями — тем стойким букетом, который неистребимо живет в аптеках и амбулаториях.
Над аптечными ароматами, своим чередом, властвовал дымный запах смолы — запах рек и озер, лесных сплавов, плоскодонных барж и парусников, — запах рыбацких селений. Его не ветром — ветра не было третьи сутки, — а едва слышным током воздуха наносило с берега, где курились еще не остывшие с вечера костры.
Из окна был виден весь плоский песчаный берег, серый в паутине сетей, неводов, мережей, растянутых на столбах. Вдали от берега, на озерных глубинах тускло отражаясь в тихой воде, дремали на якорях черные соймы. Такие же соймы, карбасы, лодки всех размеров, опрокинутые вверх днищами, добела отмытыми озерной волной, ободранными камнями и мелями, горбились на песке меж столбов под сетями.
Марине с детства были дороги и милы однообразные картины побережья, строгие в своей первобытной простоте. Она никогда не уставала любоваться ими. Но сейчас, в часы неравной борьбы с одолевающим сном, когда не поднять рук, положенных на подоконник, когда сама собой клонится голова и не размыкаются тяжелые веки, — сейчас и берег, и вода и небо над горизонтом сливаются в светящийся туман, и в мире нет ничего, кроме тумана.
Будильник с высоты голубого шкафа, за стеклянной дверкой которого ровными рядами матово отблескивали на полках банки и пузырьки с лекарствами, показывал без четверти четыре. Умытое, ясное, поднималось прямо из воды, со дна озера, солнце. Как белые свечи, загорались в его ранних лучах далекие узкие звонницы Новой Ладоги. Для сонных глаз Марины они — лишь пучки светлых струистых нитей.
Марина еще не ложилась сегодня. Почти не ложилась она и вчера. Ждали с озера дядю Кузю. Во вторник отплыли с попутным ветром его карбасы — отплыли на сутки, но вот уже четвертые сутки идут, а дяди Кузи все нет и нет. Председатель колхоза, Сергей Петрович, утешает. «Как прикажете быть, — кричал он минувшим вечером, — ушли далеко, под парусами! А обратно — ветер упал — выгребают на веслах». — «А вдруг?..» — попыталась возразить Марина. Обозлился. «Вы уж не обижайтесь, Марина Даниловна, сказал, но каждый, как говорится, свою должность исполняет. За склянками наблюдайте, за касторкой и градусниками».
Марине не до обид. Она знает, что и на голос председатель жмет оттого, что сам тревожится. Ему, как и ей, Кузьма Воронин все равно что отец. Сергея Скворцова и Марину Платову судьба сроднила с Кузьмой Ворониным еще лет двадцать назад…
По некрепкому ноябрьскому льду выехали тогда рыбаки на лошадях в озеро. Закрутила пурга, ударил шторм, поломал лед. Сшибло Сергеева отца — Петра Скворцова — в раскрывшуюся трещину. Кинулись ему на выручку — не тут-то было. Сдвинулись льдины, заревели, полезли одна на другую…
Так рассказывали потом те, что остались в живых. Девять дней и девять ночей трепало их на битом взбесившемся льду, против хода солнца несло течением по огромному кругу. И только к концу девятых суток отыскали рыбаков высланные на помощь лыжники-пограничники. Из двенадцати в село вернулось восемь. С Петром Скворцовым, с Алексеем Щукиным, с Егором Крохалем навек зазимовал в озере и молодой Данила Платов. Осталась плакать по нем двадцатидвухлетняя вдова Маришка с дочкой, тоже Маришкой. Проплакала с неделю, да и не сдержалась, опорожнила пузырек с уксусной эссенцией. Только ей одной и ведомо, какие мучения приняла, — ни словом, ни стоном не выказала их людям. И докторам не далась, никакой помощи не захотела, — умерла.
Взял к себе в дом младшую Маришку Кузьма Воронин. «Где шестеро, там седьмая не помешает», — с грубоватой прямотой высказался он. И настолько эта седьмая четырехлетняя рыбачка не помешала в большой семье, что ни сам Воронин, ни его жена, Алевтина Пудовна, никакого различия между нею и кровными своими никогда не делали. Алевтину Пудовну, или попросту на селе — Пудовну, Маришка звала матерью; и Кузьму Ипатьича называла бы отцом, да тот сам воспротивился. «Не след, — сказал, — родного батьку забывать».
С другой сиротой, с Сергеем Скворцовым, иначе получилось. Мать его была жива, да и сам не маленький — шестнадцатый год шел. Что такому парню надо? В рыбаки выйти. Кузьма Ипатьич брал его с собой в озеро, приучал к нелегкой рыбачьей жизни. Случалось, неделями жил Серега в семье Ворониных, домой к матери не показывался. И тоже: ни на улице, ни в доме, ни в карбасе никогда Кузьма Ипатьич не делал различия: то ли это его родные Васька с Алешкой, то ли соседкин сын. Одинаково мог добрым словом порадовать, одинаково мог влепить подзатыльник в случае промашки — особенно если дело снастей касалось или управления карбасом.
Чтобы дружить Марине с Сергеем — этого не было. Разница в годах между ними стояла. Но и не чуждались друг друга — все равно что брат с младшей сестрой. И только после того как вернулись оба с войны — он старшиной первой статьи, она лейтенантом медицинской службы, — стал вдруг Сергей Петрович называть ее на вы и по имени-отчеству. Сначала как бы озорничал: нельзя, дескать, иначе старшине с офицером, — а потом и всерьез привык. И Марине, конечно, ничего не оставалось, как звать его Сергеем Петровичем.